Давняя горькая картина вызвала тоску, и я в сердцах рванул штепсель из розетки, чтоб больше никто не отвлек меня от главной заботы: партии с Тросиным. Я поймал себя на том, что не вдумываюсь в позицию, рука машинально хваталась за ферзя, коня, пешку, а мысли мои были заняты другим. И пришла злость. Почему, по какому праву Лена так бесцеремонно вторглась опять в мою жизнь? И тут я уяснил, что прежняя моя рана не зарубцевалась, — вновь кровоточит... Вот уж поистине пуля заденет — вылечишься, женщина обидит — на весь век хватит страданий... Я представил себе, как она сидит у телефона, потрясенная моим отказом, и руки ее дрожат... Эти ее руки с длинными тонкими пальцами выдавали всегда ее настроение. Лицо замирало, карие глаза впирались в точку. Лена словно надевала маску, по которой не удавалось узнать о ее настроении... Но нервная дрожь пальцев криком вопила о ее страданиях... Я пытался вспомнить, видел ли когда-нибудь, как она плачет. Нет... Если ее обижали, она уходила в себя, застывала, точно пряталась в невидимую скорлупу, чтобы никто не мог проникнуть в нее и подглядеть, что творится с нею... Долго обижаться она не умела, но отходила от такого состояния с трудом...
***
... Он вошел в номер худенький, бледный от волнения, медленно и осторожно закрыл за собой дверь и только после этого несмело поднял на меня глаза. Я протянул ему руку, пожимая его пальцы, почувствовал их дрожь.
— Ты похож на бабушку, — сказал я, глядя на его черные вразлет брови.
— Извините, у вас сегодня вечером встреча с Тросиным, а тут я со своей болячкой, — он неловко пожал плечами. — Но бабушка сказала, что вы сами захотели сегодня встретиться со мной... — Он посмотрел на позицию, что стояла на доске, и тут же определил, из какого дебюта она вышла: — Я тоже люблю играть староиндийскую... Я много ваших партий анализировал, — и признался: — Смысл многих ходов не сразу доходит до меня...
— Садись, — показал я ему на кресло.
Он сел и как-то по-детски сложил руки на коленях.
Был он озабочен и удручен и не сводил хмурого взгляда с шахматной доски. Молчал и я, глядя на пышную черную шевелюру внука Лены.
— Куда бы уехать? А? — тоскливо, не поворачивая головы, спросил Сослан. — Удрать бы далеко-далеко. Чтоб заново все начать. Одно желание у меня: все — заново! Все — с нуля! — Он посмотрел на меня, понимаю ли я. — Чтоб даже имя новое. Ничего из прошлого! Чтоб все только начиналось! И все лишь от самого себя зависело. А?! — Он разволновался. — Все строго. К одной цели. Напрямик. Чтоб ни одного дня не потерять!
— Так не бывает, — только и сказал я.
— Знаю, что не бывает. — Глаза Сослана потускнели, и он скорбно промолвил: — Но я не могу по-прежнему жить. Не могу...
— Так что же случилось? — спросил я. — Раскрой свою тайну.
Он выпрямился и выпалил:
— Раскрою! — Сослана понесло точно в скачках. — Знайте же, что людям известна только одна любовь — несчастная! Хотите возразить? — Он пристально посмотрел на меня. — Напрасно. Послушайте рассказы друзей, папаш, мамаш, бабулек, полистайте романы, вспомните фильмы — и убедитесь: везде любовь-страдание, любовь-разлука, любовь-отчаяние. А любви-счастья нет!
— Не отчаивайся, Сослан, — услышал я свой голос. — Время все лечит.
— Это ваше спасительное лекарство?! — возмутился Сослан. — Время многое может, но не все!
В этом ты, Сослан, прав. Прав! Времени не все подвластно...
— Ему не предать забвению измену, — твердил Сослан. — Любовь не подвластна времени. Я прав, уважаемый гроссмейстер? Отчего забывается многое? — наклонившись ко мне, спросил Сослан. — Почему в мирной жизни порой не помнят, за что сражались отцы и деды?
— Всегда об этом трубят, — сказал я. — Особенно с трибуны.
— В будничной жизни, простите, забывают, — заявил Сослан.
Повзрослел ты не по годам, смотришь в корень. Нащупал то, что уже не первый год волнует меня. Одни воскрешают в памяти все прошлое, и притом ежедневно, а другие еще позволяют себе забыть, чего они не желают помнить.
— Все оттого, наверное, что не стало калек на улицах, — стал рассуждать я вслух. — Их почти не встретишь. Уходят туда, откуда возврата нет. Ты, Сослан, когда кого-то из калек встретишь, то сам себя спрашиваешь: «Интересно, как и где он потерял руку?» Как и где?! А полвека назад таких вопросов себе не задавали. Нельзя судить о дереве по его коре, — вспомнилась мне вычитанная где-то фраза.
— Бабушка уверяет меня, что вы могли стать хорошим писателем, — произнес он, не смея глянуть на меня. — Школу на отлично закончили, а тут война... Партизанили. А возвратившись в Осетию, не сразу пошли учиться в университет, а стали таксистом, а потом бросили квартиру в городе и ушли в горы. Чабанить?! — Он перевел на меня дерзкий взгляд. — Тоже хотели бежать от самого себя? И в шахматы от журналистики не от этого ли ушли?
Мне вспомнилось, как однажды слышал слова Аниссы, ответившей на изумленный вопрос по поводу смены профессии: «Определился человек — и то хорошо. И чабанство — дело, не позволит ему погибнуть». Гнев сверлил меня. Я вызывающе бросил внуку Лены: