Мы оба растрепанные, в мятой одежде, а я еще босиком и с размазанной тушью, стоим посреди леса и пытаемся хоть чуть-чуть привести себя в порядок. Свежий воздух сразу после сильного напряжения кружит голову, но это лучше, чем оставаться в салоне, пропитавшемся запахом секса… Вроде, отдаваясь Гастону, я действовала осознанно, но все равно неловко. Отчего? Необъяснимо. Женская логика, видимо.
Я украдкой поглядываю на куратора, который поправляет одежду. Я заставила себя открыть глаза и смотреть в его лицо, искаженное удовольствием. Хотела это запомнить. Забавно, но в глубокой юности я таких откровений избегала. Не была готова, а сейчас… от одного лишь этого зрелища могла бы сойти с ума.
— Я не хочу, чтобы Лео видел меня такой, — говорю, поскольку он замечает мой пристальный взгляд. — Придумаешь что-нибудь?
— Без проблем, — кивает Гастон.
Он затягивает пояс ремня и переходит к манжетам рубашки, а потом, удостоверившись, что лучше выглядеть уже не станет, сгребает меня в объятия и прижимает к крылу машины, вглядываясь в лицо и не отпуская взгляда.
— Я из беженцев, — говорит, расставляя руки по обе стороны от моей головы. — Приехал в Штаты, оставив семью в Норвегии, потому что поступил в Хопкинс [один из лучших медицинских университетов мира, находится в Балтиморе, штат Мэриленд]?
— Университет Джона Хопкинса? — переспрашиваю ошалело. Вот так запросто?
— Ага. И до сих пор живу на территории США по грин-карте. — Он заправляет волосы мне за уши и приподнимает подбородок, заставляя смотреть в глаза.
— Ты очень чисто говоришь по-английски.
Я никак не ожидала, что он не носитель языка.
— Еще бы. Это предмет моей особой гордости.
Не выдержав, фыркаю и отворачиваюсь. Да уж, с самомнением у него полный порядок.
— Что ты еще хотела знать? — с улыбкой спрашивает Гастон, прекрасно понимая, насколько надменным выгладит со стороны, но еще — легко принимая это с высоты возраста. Не отрицает, не пытается оправдаться или сгладить впечатление.
— Как ты попал в команду?
— Конечно, — закатывает он глаза. Создается впечатление, что тема ему неприятна. — Знаешь сказку о принце, который был настолько самовлюбленным и самоуверенным, что ведьма превратила его в страшного зверя?
— Разумеется, — моргаю удивленно.
— Я единственный и поздний ребенок очень состоятельных людей. Меня баловали и холили, мне внушали, что я особенный. Я этому верил, и не без причины. Я был богат, эрудирован, сумел уехать в Штаты и стать лучшим выпускником курса. Я привык воспринимать чужую зависть, как само собой разумеющееся. — Он молчит и мрачно смотрит вдаль. — Думаю, в том, что случилось, были виноваты наставники. Разумеется, я тоже был дураком, но они должны были выступать сдерживающим фактором, а они даже не пытались меня урезонить. Называли выдающимся, ждали рождения звезды медицины… Хотели от меня чего-то особенного, а не слепого подчинения правилам. Вырастили, на свою голову. А я всегда любил рисковать. Как мне это позволяли? Не знаю. Полагаю, нам всем долгое время чертовски везло.
На последнем году ординатуры, когда уже было разрешено проводить самостоятельные операции, я взялся пересаживать кожу женщине. Пластический хирург со стажем от нее отказался, заявив, что бесполезно тратить время и трансплантат на такой сложный случай, а я обозвал его динозавром, уложил ее на свой стол… и, конечно, убил. Был большой скандал, у клиники отобрали разрешение на обучение молодых врачей, а меня лишили лицензии, заставили выплатить внушительный штраф и велели депортировать из страны.
Помнишь, что говорил Аль Пачино в адвокате дьявола? «Тщеславие мой самый любимый из грехов»? — Он усмехается и поворачивается ко мне снова. — Люди из комиссии перехватили меня в аэропорту и сделали предложение, от которого было невозможно отказаться. Они не просто дали мне разрешение оперировать и дальше, они обещали позволить это на территории Соединенных Штатов Америки… В обмен на ряд услуг. Я даже секунды не колебался. Это же было в тысячу раз привлекательнее, чем вернуться в отчий дом с клеймом неудачника на лбу. Перефразирую: если тебя привязала к команде реальная угроза, то меня — всего лишь тщеславие, — усмехается он горько. — Я сотню раз жалел и порывался послать все к черту, уйти. — Гастон досадливо закусывает губу, глядя сквозь меня. — Но потом представлял, кого поставят на мое место, вспоминал всех людей, которые смотрят на меня с надеждой… И оставался. А еще потому, что не знал, как сказать родителям, что я почти двадцать лет врал им о себе.
Это звучит настолько дико, что у меня глаза лезут на лоб. Гастон действительно не такой, как мы. На его лодыжках застегнуты кандалы амбиций…