Умай вскочил на ноги. Ему явно не хватало сдержанности старого Шолгуна. Мята взял его за плечи и мягко, но настойчиво усадил рядом. Семейка рассказал о приказе Сорокоумова схватить Умая и доставить в острог. Поэтому Умаю лучше исчезнуть на некоторое время из стойбища.
Мята предложил план спасения Умая.
— Толмачь Шолгуну, что я говорить буду, — сказал он Семейке, морща в раздумье лоб. — Твой Умай может так услужить нам, как никто другой. Сочиню я письмо якутскому воеводе об этом, чтобы он государю отписал про нераденье сорокоумовское. Если Умай согласится в Якутск с письмом отправиться — Сорокоумову, считай, крышка.
Семейка от удивления вытаращил глаза.
— Ну! — задохся он от восторга. — Да как тебе такое в голову пришло! Я бы век не придумал такое.
На этот раз Семейка говорил долго и горячо.
Шолгун сразу оценил всю важность слов Мяты. Здесь таилась возможность избавиться от грозящей его сыну опасности надолго, может быть, навсегда.
Шолгун отправил Умая подстрелить гуся. Гусиным пером, гусиной кровью на куске оленьей кожи, натянутом на распялку, сопя от напряжения, Мята писал отписку якутскому воеводе при свете костра. Затем он аккуратно свернул кожу и вручил Умаю. Тот спрятал ее за пазуху.
Лия между тем в большом чугуне сварила голову медведицы, и у костра началось пиршество. Медведь, как и все живое в тайге, бессмертен, считают ламуты. Он отдает охотнику только свою оболочку, а душа его живет. У него есть свой хозяин, к которому душа убитого медведя отправляется жаловаться, если ее обидели. Поэтому, вынимая глазное сало, Шолгун пел:
Душа медведицы при этом должна убедиться, что не люди едят глаза ее оболочки, а жадные вороны.
После пиршества череп медведицы поместили на особом помосте, тут же сооруженном из кольев и прутьев.
При этом череп был повернут носом к восходу, в знак того, что охотники желают душе медведицы добра и света.
Утром Умай с Лией проводили охотников до поляны, где была убита медведица. Умай обещал отправиться в Якутск дня через два — дорога предстояла длинная, и надо было хорошо подготовиться.
На прощанье Умай сказал, что у ламутов есть легенда, будто их братья живут за морем, через которое тыгмэр (царь) велит плыть на большой лодке. Если большую лодку построят — он тоже поплыл бы с Семейкой посмотреть, как живут братья ламутов.
Молодые ламуты долго махали им вслед с вершины сопки.
— Ну, брат, — заметил весело Мята, когда они отошли уже довольно далеко. — Быть тебе женихом. Девчонка-то, я заметил, сразу к тебе присохла.
Глава семнадцатая.
Перемены в Охотске.
Сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин был в тоске и смуте. Кажется, весь мир сговорился против него.
Вчера прибыли в Тобольск посланные государем из Архангельска мореходы и корабельные мастера, а с ними бумага с царевым гербом и печатью. В бумаге царь обзывал Матюшку Гагарина вором и нерадивцем и грозил спустить с него семь шкур. Доходят-де до него, государя, вести, что губернатор творит произвол над инородцами, торгует должностями, блюдет одну свою корысть, а его, великого государя, службу правит мешкотно и лениво. С теми делами-де он, государь, велит провести ревизию особо и пришлет в Тобольск своего прокурора проверить челобитья инородцев и служилых, обиженных губернатором, а ныне он, государь, велит Матюшке Гагарину немедля отправить мореходов и корабельщиков в Охотск и извещать его обо всем ходе дела. А если-де приставленные к тому делу губернатором люди нерадение выкажут, то тех людей ковать в железа и казнить без всякого милосердия и пощады. Тем же, кто усердие в деле проявит, обещать царские награды и милости.
В тот час, когда губернатор читал письмо от государя, набившиеся к нему в приемную злыдни, все эти наезжие воеводы, завидовавшие положению князя, все стольники-фискалы, хитроглазые купцы-молодцы, казачьи атаманы, ненавидевшие губернатора за утеснение их воли, инородческие царьки и князцы, прибывшие в Тобольск с челобитными, — все они смотрели в рот Гагарину, пытаясь прочесть по его лицу, что сулит письмо царя Петра — милость или опалу.
Князь Матвей, прочтя письмо, напустил на лицо сияние и звал всех, кто тут был, вечером к себе на пир. При этом он заметил, что кое у кого физиономии вытянулись и глаза забегали растерянно. Немало их, немало их, кто порадовался бы его падению. Он позволял всей этой жадной своре лизать ему руку. Он был милостив, если хотел, — как и полагалось его высокой особе; но горе было тому, кто вызывал его неудовольствие. И только царь, этот нарышкинский выскочка, шпынял его как хотел. Получив столь обидное письмо, губернатор так напился на пиру, что свалился со стула.