Предположим, я установила, что во мне больше от еврея, чем от гоя, хотя я все ещё могу доказать, что обманщицей я, тем не менее, была. Например, я помню, как однажды, в канун Девятого Ава* – годовщины падения Храма – я смотрел на причитания женщин. Большой круг собрался вокруг моей матери, которая была единственным хорошим чтецом среди них, чтобы послушать историю о жестоком разрушении. Сидя на скромных табуретах, в чулках и без туфель, в поношенной одежде и с растрёпанными волосами, они рыдали в унисон и заламывали руки так, будто священное сооружение пало лишь вчера, и они оказались в пыли и пепле его руин, женщины казались мне на зависть несчастными и благочестивыми. Я присоединилась к их кругу при свечах. Я заламывала руки, я стонала, но мне всегда было сложно расплакаться – вот и в этот раз не вышло. Но я хотела выглядеть как все. Так что я нарисовала полосы на щеках единственной подручной жидкостью.
Увы, мои благочестивые амбиции! Увы, благородный плач женщин! Кто-то поднял глаза и застал меня за изготовлением слёз. Я улыбнулась, и она захихикала. Другая женщина подняла глаза. Я улыбнулась, а они захихикали вместе. Деморализация охватила весь круг. Искренний смех заглушил искусственное горе. Моя мать, наконец, подняла на меня красные и изумлённые глаза, и меня выдворили с праздника слёз.
Я быстро вернулась на улицу к своим подружкам, которые развлекались, согласно обычаю в эту печальную годовщину, кидаясь друг в друга репьями. Здесь я зарекомендовала себя лучше, чем среди взрослых. Мои волосы были кудрявыми, и в них застревало много репьёв, так что я как ёж ощетинилась этими символами унижения и горя.
Вскоре после того греховного эксперимента с носовым платком я случайно обнаружила, что я не единственный скептик в Полоцке. Однажды ночью в пятницу я лежала без сна в своей маленькой кровати, глядя из темноты в освещённую комнату, примыкающую к моей. Я увидела, как свечи Шаббата зашипели и погасли одна за другой, было поздно, но лампа, свисающая с потолка, всё еще ярко горела. Все ушли спать. Лампа погасла бы до наступления утра, если там было мало масла; или она горела бы до тех пор, пока утром не придёт Наташа, помощница по хозяйству, чтобы погасить её, убрать подсвечники со стола, распечатать печь[6]
, и переделать с десяток мелких дел, которыми ни один еврей не мог заниматься в Шаббат. Простой запрет трудиться в день Шаббата был истолкован ревностными комментаторами как означающий гораздо большее. Никто не должен даже прикасаться к какому-либо орудию труда или инструменту торговли, таким как топор или монета. Запрещалось зажигать огонь или прикасаться к чему-либо, что содержит огонь или содержало его раньше, даже если это всего лишь холодный подсвечник или сгоревшая спичка. Поэтому лампа, на которую я смотрела, должна была гореть до тех пор, пока не придёт женщина гой и не потушит её.Свет ничуть меня не раздражал, я о нём и не думала. Но, очевидно, он беспокоил кого-то другого. Я видела, как мой отец вышел из своей комнаты, которая тоже примыкала к гостиной. Что он собирается сделать? Что это он делает? Глазам своим не верю! Мой отец дотронулся до зажженной лампы! Да, он встряхнул её, будто пытаясь увидеть, сколько масла осталось.
Я вся оцепенела от ужаса на своем месте. Я не могла ни пошевелиться, ни произнести ни звука. Мне казалось, что он чувствует, как мои глаза таращатся на него из темноты. Но он не знал, что я смотрю, он думал, что все спят. Он немного приглушил свет и стал ждать. Я не сводила с него глаз. Он еще немного убавил пламя и снова стал ждать. Я смотрела. Он тушил свет постепенно. Я поняла. Если бы кто-то проснулся, то казалось бы, что лампа гаснет сама по себе. Я была единственной, кто мог видеть его со своего места, и я легла спать так рано, что он не мог предположить, что я не сплю. Свет раздражал его, он хотел его потушить, но он не хотел, чтобы об этом узнали.