Я понимаю, что часто привожу в пример максимальные цифры и использую превосходную степень в своём повествовании. Хотелось бы мне знать какой-то иной способ рассказать о душевных переживаниях ребёнка-иммигранта, который уже способен рассуждать. Возможно, я когда-то и обладала исключительно острой наблюдательностью, способностью сравнивать и аномальным самосознанием, тем не менее, мои мысли, поведение и отношение к американским учреждениям были типичны для смышлёного ребёнка-иммигранта. А то, что ребенок думает и чувствует, является отражением надежд, желаний и целей его родителей, которые привезли его за границу, каким бы не по годам развитым и независимым он ни был. Инспекторы службы иммиграции расскажут вам, какую нищету иностранец везет в своем багаже, какую нужду в своих карманах. Пусть мальчик-переросток двенадцати лет, трепетно выводящий свои буквы в классе для малышей, расскажет вам о благородных мечтах и высоких идеалах, которые могут быть скрыты под засаленным кафтаном иммигранта. Говоря за евреев, по крайней мере, я знаю, что могу без опасения предложить провести такое исследование.
Кто был со мной рядом в первый день в школе? Кого я держала за руку, когда я, охваченная благоговейным страхом, стояла у стола учительницы, и шептала своё имя, как велел отец? Была ли это твёрдая, умелая рука Фриды? Её ли преданное сердце трепетало и билось в унисон с моим, как это было во всех наших детских приключениях? Сердце Фриды действительно бешено колотилось в тот день, но не от моих эмоций. Моё сердце пульсировало от радости, гордости и честолюбия, а в её сердце тоска боролась с самопожертвованием. Ибо меня отвели в класс, где было солнце, пение и радостная улыбка учительницы; а её отвели в мастерскую, где воздух был спёртым, лица людей изрезаны морщинами тревог, а мастер раздавал суровые приказы. То, что мы пошли в школу, было исполнением лучших обещаний моего отца, и вклад Фриды в это заключался в том, что она сшила специально для нас ситцевые платья, в которых мы с младшей сестрой впервые появились в классе государственной школы.
Я и по сей день помню серый узор на своём платье, с такой любовью я смотрела на него, когда оно висело на стене – моё священное одеяние, ожидающее дня, дарующего блаженство. И Фрида, я уверена, тоже помнит этот узор, с такой тоской она смотрела на накрахмаленную ткань, скользящую между её пальцами. Но какими бы ни были её желания, она ничего о них не сказала, она склонилась над швейной машинкой, напевая мелодию Старого Света. В каждый прямой, гладкий шов она, быть может, вкладывала какой-то сохранившийся с детства порыв, но рисунок завитков и цветов она стыковала с особой тщательностью. Если растущая волна возмущения заставляла её на мгновение выпрямиться, то в следующее мгновение она снова склонялась, чтобы как следует пришить оборку. И когда наступил знаменательный день, и мы с младшей сестрой встали, чтобы нас нарядили, Фрида лично похлопывала и разглаживала мой жёсткий новый ситец; она велела мне поворачиваться снова и снова, чтобы убедиться, что я идеальна, она наклонялась, чтобы вытащить неприглядные нитки для намётки. Если и было в её сердце что-то кроме сестринской любви, гордости и доброй воли, когда мы расстались тем утром, то это было чувство утраты и принятие женщиной своей судьбы, ибо мы были близкими друзьями, а теперь наши пути разойдутся. Она испытывала тоску, но не зависть. Она не обижалась на меня за то, в чём ей было отказано. До того утра мы обе были детьми, но теперь судьба распорядилась так, что она стала женщиной, со всеми женскими заботами, в то время как мне, хотя я была лишь немного младше её, позволили и дальше танцевать на майском празднике беззаботного детства.