Когда волнение в доме утихло, отец вытащил всю мелочь из кассы и отправился покупать «Геральд». Он не скупился. Он просто купил все выпуски «Геральд», на которые хватило денег, и раздал их бесплатно всем нашим друзьям, родственникам, знакомым – всем, кто умел читать, и даже некоторым из тех, кто не умел. Неделями он носил в нагрудном кармане вырезку из «Геральд», и лишь в считанных случаях ему не удавалось упомянуть её в разговоре. Он дорожил этой вырезкой, так же, как годами дорожил письмами, которые я писала ему из Полоцка.
Хотя отец скупил большую часть выпусков газеты с моим стихотворением, несколько сотен экземпляров всё же остались доступны широкой общественности, и этого было достаточно, чтобы раздуть пламя моего патриотизма и охватить им тысячи других сердец, где прежде его огонёк едва теплился. Действительно, в моей радости было нечто более серьёзное, чем тщеславие. Как бы я ни наслаждалась своей славой – а никто, кроме меня, не знал, как я ей упивалась – я относилась ко всему этому трезво. Мне нравилось, когда меня хвалили, восхищались мной и завидовали мне; но что придавало божественный вкус моему счастью, так это мысль о том, что я публично возвестила о добродетели моего благородного кумира, о величии моей новой родины. Я не сбрасывала со счетов то уважение, что мне оказывали на Арлингтон-стрит, потому что не могла должным образом оценить интеллект её жителей. Я принимала восхищение своих одноклассников за чистую монету; для меня это был сплошной поток мёда. Я не догадывалась о том, что знаменитой в глазах моих соседей меня делало то, что «обо мне написали в газете», но что именно «обо мне написали» для них не имело никакого значения. Я думала, что они действительно восхищаются моими чувствами. На улице и во дворе школы на меня показывали пальцем. Люди говорили: «Это Мэри Антин. Её имя было в газете». А мне казалось, что они говорят: «Это та, которая любит свою страну и боготворит Джорджа Вашингтона».
Повторюсь, я прекрасно понимала, что я была кем-то вроде знаменитости, и наслаждалась этим, тем не менее, я не давала своим одноклассникам повода называть меня «заносчивой». Я не ходила с важным видом и не задирала нос, моё тщеславие проявлялось иначе. Я играла в пятнашки и киску в углу на школьном дворе, и делала всё то же, что и мои приятели. Но в классе я вела себя серьезно, как подобает тому, кто готовился к благородной карьере поэта.
Я забываю Лиззи МакДи. Я пытаюсь создать впечатление, что во время моих школьных триумфов внешне, по крайней мере, я вела себя скромно, в то время как Лиззи могла бы сказать, что знала Мэри Антин, как кичливую, маленькую, кудрявую еврейку. Ведь у меня была особая манера держать себя с Лиззи. Если в школе и была помимо меня девочка, которая могла весь год числиться среди лучших учеников и давать блестящие ответы, когда директор или школьная комиссия задавали внезапные вопросы, и которая писала стихи, которые почти всегда рифмовались, то
Когда к моей учительнице приходили гости, я знала, что буду представлять наш класс в качестве образцовой ученицы. Меня всегда просили читать стихи, мои сочинения передавали по кругу, и часто вызывали на трибуну – о, кульминация восторга! – где я отвечала на вопросы именитых незнакомцев; в то время как класс, пользуясь тем, что учительница отвлеклась, вёл запрещенные переговоры по вопросам, не предусмотренным учебной программой. Когда я возвращалась на своё место после такой публичной аудиенции с выдающимися людьми, я всегда смотрела на Лиззи МакДи, чтобы узнать, заметила ли она это, и Лиззи, которая была щедрой душой, несмотря на чопорные манеры воскресной школы, обычно улыбалась, и я прощала её за стихи.