Это длилось один короткий миг, а казалось — год. Самолеты ревели над головой, вот-вот череп снесут. Коза Мурка рванула в степь. Галя повисла на постромках, остановила козу. Тут стихло все. Самолеты без единого выстрела взмыли вверх и полетели в сторону Днепра. Галя оглянулась и увидела бегущую по косогору от колонны девушку. Она смешно задирала выше коленей подол юбки, и видны были брезентовые штаны. Поночивна пригляделась и узнала Максимку Косогона, который сбежал с окопов и прятался в овраге с женщинами. Мать его и сестру еще в начале осени угнали немцы. Максим бежал, будто в догонялки играл, казалось, вот-вот присядет, коснется руками земли и крикнет: «Чур, чур — не вожу!»
Максим был почти у самого гребня горы, вот-вот перескочит за бровку, а там — терновник и ямы глиняные навеки спрячут. Но немцы оклемались уже от испуга, очухались. Коротко, как дятел по сухому дуплу, застучал автомат. Максим споткнулся, упал и покатился по косогору под ноги коням. Он катился с отчаянным криком — Галя каждой клеточкой тела чувствовала горькую предсмертную муку хлопца, и сердце ее рвалось от жалости. А потом страшный крик оборвался — так ослепительно яркая ракета летит-летит в небе и гаснет. Тело Максима задержала на склоне дикая груша — на верхушке ее еще пылали багряно-золотые листья. От толчка груша качнулась, листочки упали на заснеженный косогор кровавыми слезами, а может, это кровь Максима окропила белый снег.
Поночивна задохнулась от горя, да надо было идти, детей тащить: колонна уже тронулась с места, немцы спешили. Чего только не повидала за эти годы Галя, собственную смерть свою, считай, пережила, а к смерти и горю других так и не привыкла. Каждый такой случай — как соль на свежую рану. Ведь не для смерти, не для слез душа человеку дана, для радости. Иначе захлебнулась бы давно слезами, жизни перестала радоваться — и тогда нет Гали Поночивны: падай средь дороги и прибирайся на тот свет. А она вот не падает, плетется еле-еле, едва дышит, а идет. Куда? Кто знает, может, за смертью своей, только в мыслях о жизни думается: ну, еще чуток помучится, денек, ну два, ну неделю, а все ж будет свет, сгинет тьма эта, наши придут, а там и война кончится. Данило ступит на порог, и тогда счастья и радости будет как теперь слез. Сыны в школу пойдут. А там не за горами и внуки появятся. Неужто, баба Галя, спросят, когда-то такое было, что люди хлеба не наедались?..
Расскажешь — не поверят.
Надеждой, как воздухом чистым, жив человек.
Хорошо, что хоть Сашко обут в Надеждины сапоги, дай ей бог удачи во всем и радости. Меньшенькие, считай, босиком, на Андрейке — сандалии летние, все в дырочках. Телесику ноги тряпьем обмотала. А у самой бахилы из красной резины, проволокой сшитые, подошвы отклеивались. Проволока резину изорвала, бахилы чавкали ледяной грязью, просачивающейся меж проволочных зубьев. А идти надо. Со всех сторон — шнель, шнель! — страшно нагнуться, проволоку вынуть, онучу сухим краем перемотать: спина — колом, потом не разогнешься, упадешь среди дороги, а обозные и вожжи не тронут, чтобы тебя объехать, втопчут кованые копыта в грязь, а дети как мыши в поле останутся.
Усталость и голод застили в глазах белый день, перед нею что-то мигало, как коптилка на печи, когда масло или керосин выгорали до последней капельки.
Больше всего боялась, что дети ее затеряются в людском потоке. Если и накормит какая добрая душа, не даст пропасть, то забудут потом, чьего рода-племени, отца-матери не вспомнят. Хотела крикнуть Сашку, чтоб от братьев не отходил, да уж голоса не было. Сашко впереди козами правил, толкал тележку, а Галя все отставала, пока не поравнялась с последней подводой.
— Шнель! Шнель!
Вот и еще раз мигнула коптилка и погасла, только капля красного нагара на фитильке, скоро и ее не станет, и ночь, и смерть.
Голод, ночное путешествие к Днепру с девушкой-разведчицей отняли последние силы. Думалось, их у нее без конца-краю, а донце у каждого человека есть, и когда уделяешь от себя другому, взвешивай, чтоб до дна не исчерпаться.
Она не умела взвешивать.
Вдруг колонна остановилась: дорога здесь вливалась в листвинский большак, а по большаку другая колонна двигалась, да такая, что земля гнулась — и конные, и пешие, и на машинах. Немцы драпака давали из Киева, из Листвина, отовсюду. А в Галиной душе — праздник, будто не возы скрипят и не моторы немецкие ревут, а музыка свадебная играет. Только тело как на похоронах: стоит Галя, пошатывается. Словно в тумане, видит: пожилой немец с последней подводы глядит на нее, головой качает.
— Война — не гут, матка…
Оглянулся, нет ли поблизости жандармов, вытащил из-под брезента кирпичик хлеба, тайком сунул Поночивне в руки:
— Киндер, битте…