К вечеру Поночивна кулешу из ячменя наварила, поели. Ночь прошла. А утром снова надо что-то придумывать, надо выкручиваться, готовенького никто не принесет. Хозяйка сказала, что недалеко, за огородами, осталась невымолоченная гречишная солома, женщины на току больше для блезиру махали цепами, староста на то сквозь пальцы смотрел, уж не до того было.
Только посветлело, Галя со старшим сыном двинулись на поиски гречихи. И нашли-таки: солома вперемешку со снегом, а в соломе, и правда, зерна попадаются. Каждую соломинку перетирали, пока с пальцев кожа не слезла, зерно в фартук с кровью сыпалось. А в голове одна думка: надо спешить, Андрейка с Телесиком проснутся, плакать будут. Зерно в фартук завязала, Сашку дала нести, а сама прихватила охапку соломы для Мурки. Пожует малость, глядишь, лишнюю кружку молока даст. Только ступили в село, наткнулись на немцев.
— Ком, матка, ком!
Никуда не денешься. Оцепили вооруженные солдаты наших людей — мужчины, женщины, кто с лопатами и ломами, а кто и с голыми руками. В голове у Гали промелькнуло: окопы поведут копать!
— Детишки у меня, сыночки, киндер! — закричала она.
И показывала рукой: мал мала меньше. Но никто ее и слушать не хотел, схватили, силой втолкнули в толпу. Сашко кинулся к матери, но его толкнули прикладом в грудь. Потемнело у Гали в глазах.
Повели.
Сашко бежал следом, слезы, как горох, сыпались из его глаз. Галя крикнула ему:
— Беги к малым, сынок! Я вернусь!..
Когда оглянулась снова, Сашко с пучком соломы под мышкой и узелком плелся по огородам. Сапоги огромные, еще две такие ноги влезут, на плечах — старый Галин ватник. А под одежкой — в чем только душа держится… Сказала — вернусь, а как вернешься, когда вон лбы какие с автоматами вокруг. И все тащат, тащат людей со дворов. День подолбишь землю, на ночь запрут где-нибудь, а завтра снова погонят мерзлую землю долбить.
Как ни думай — бежать надо. А убьют, так и мука ее нелюдская вместе с ней помрет. А может, и на этот раз пронесет. Впереди горбился мост через ручей. Если бежать, то только здесь, дальше дорога поднималась вверх, за село, в белую пустыню, где и заяц не спрячет следов, не то что человек. Людей надергали-таки из хат порядком, а мостик узенький, немцев по бокам нет. Не раздумывала что да как, а нырнула под мост, как в кипяток. Забилась под перекладины, свернулась клубком, словно умерла. Слышала, как сквозь сон: шаркают ногами над головой люди, цокают подковами сапог немцы. Наконец стихло, только где-то в селе голосили женщины. Хотела разогнуться, но не могла. Испугалась: не на веки ли вечные ее дугой согнуло в этой могиле?
Выбралась-таки из-под помоста и по болоту, вдоль ручья, побрела назад, к той улочке, где дети остались. Едва нашла хату, где ночевали. Глядь, а двери настежь, скарб домашний по полу разбросан, в печи еще дымят залитые водой дрова — и никого. Окаменела Галя: где ж ее сыночки? Бегала по улице от хаты к хате, а хаты молчали, что кресты на кладбище, пустые все. Выбежала на главную улицу, к лавке, а там строится колонна, люду что муравьев. В хвосте колонны — ее детки, все трое, и коза с ними. Телесик на руках у Сашка. Кинулась к ним с плачем сквозь строй жандармов и полицаев. Сашко увидел мать, и словно солнышко осветило его лицо.
— Нас немцы выгнали…
Андрей с Телесиком заплакали, а коза Мурка пропела Поночивне:
— Ме-е-е!..
Галя прижала к себе сынов и слова вымолвить не могла — слезы душили.
Косой снег слепил глаза.
Немцы загагакали что-то по-своему, и колонна двинулась бог знает куда.
2
Он чувствовал себя деревом на краю обрыва. Есть такие деревья в оврагах: одним-двумя боковыми корнями они еще цепляются за землю, а остальные висят над пропастью, похожие на иссохшие пальцы. А пласт глины, за который в смертном ужасе держится дерево, уже откололся от обрыва и вот-вот ухнет вниз, на дно пропасти.
Один-единственный корешок еще живил Степана соками, придавал сил: маленький червячок с голой головкой, укутанный Лизой в сто коленкоровых пеленок, что звался Иваном Степановичем Конюшей. Червячок едва моргал глазенками цвета блеклого осеннего неба, а Степан в мыслях уже спорил со всем белым светом, настоящим и будущим: «Брешете вы все, записан-таки Степан Конюша в книгу жизни, навеки записан! Теперь давайте вычеркивайте из вашей книги, каленым железом выжигайте, а от Ивана родятся новые Конюши, и живи, Степан, в веках!»
Дохнуть на сына боялся, да Лиза и не позволяла дышать, подойти не давала. Вроде ее только ребенок. Степан не гневался: ее сила пока, хоть и отрезана пуповина, все равно материнскими соками живет. Но пусть только поднимется на ноги. Степан всего себя вложит в него. А Лиза — что Лиза: горшок, в котором проклюнулось, проросло его, Степана, семя. А уж в живой грунт сына пересадит он сам.