И Степан делал вид, что ребенок мало интересует его. Мол, раз родился, пусть себе растет, а ему забот и без того хватает. Как-то, когда жена меняла пеленки, Степан на цыпочках подкрался к кровати, чтоб исподтишка полюбоваться раскрытым сыном. Дитя, свободное от пеленок, радостно сучило ручками-ножками. «Играй, играй, сынку, — мысленно подбадривал его Шуляк. — Нагуливай мышцы. В жизни руки-ноги пригодятся, толкаться еще придется, чтоб не утопили, чтоб сам других топил. Люди — иуды. А если не стремишься над людьми стать, так зачем и жизнь, сынку? Пусть уж я под косу угодил, ты должен выбиться из тех, кто плачет, в те, кто скачет…» Лиза резко обернулась, увидела его и прикрыла собой дитя. Еще долго терзал Степана мгновенно вспыхнувший страх в ее больших глазах — будто двери в ночь распахнулись…
— Не съем я его, не покусаю! Своя кровь, тянет… — бормотал, отступая к порогу, Шуляк.
— Нет в нем твоей крови!
— Брешешь, девкой тебя привел!
— Лучше б моему сыну и не ходить по белу свету, коль в нем твоя кровь отзовется!
— Прикуси язык, дуреха, беду накличешь!
— Лучше б мне и не родить его, чем Шуляком по свету пускать! — простонала Лиза.
— Вот благодарность за мое добро… Я ж тебя из-под забора, почитай, взял, в масле у меня каталась, думал — любить будешь…
— С ножом к горлу ты ко мне пристал, еще любви ждешь! — Лиза сухо засмеялась, так, словно градом обсыпала, и каждая градина по живому телу бьет.
Шуляк выскочил за дверь.
По ночам он теперь не спал. Разное в голову лезло. Что его крови нет в ребенке — это она со зла. Хотя ежели подумать — бабу сам черт не убережет; может, под кого и прилегла, пока он новый порядок плетью по спинам вколачивал. Но нет, не может быть, со зла такое говорит. Характер у Лизы появился, когда родила, а может, после того, как увидела, что немцы деру дают. Люди — что спорыш по дорогам: только убери сапог, уже и голову поднимают. Сделать, конечно, ничего не сделает, она все же мать своему ребенку, а сбежать от него с Иваном вполне может. Ищи потом щепку в море, когда петля за тобой тенью следует.
Уже третью неделю Лиза дурит ему голову: то слаба еще после родов, подняться не может, то ребенок болен — на воздух не вынесешь, а ты, Конюша Степан, сиди жди, пока подоспеют большевики.
Бросить Лизу с ребенком, а самому показать пятки, бежать как можно дальше? Никогда не думал, что этот маленький человек так его привяжет, маленький корешочек, тонюсенький — но благодаря ему ты сам еще жив, еще стоишь на земле, а не висишь в пустоте, еще и осмеливаешься в завтрашний день заглядывать. Да и куда бежать?.. Тось правду говорил, нигде никто не ждет их. И звенело в голове по ночам, как в пустой маковке: неужто никогда больше не ступит на землю, из которой пророс, неужто занесет его в чужие края куковать, пока не сдохнет? Ведь тянет все-таки человека туда, где его пуповина закопана, магнитом тянет. Микуличи еще рядом, за холмами, побежал бы туда босиком по снегу. Закроет глаза, и перед ним возникает как наяву вытоптанная, прибитая пылью околица, где мальчишкой гусей пас. Сельцо, каких тысячи, овраги да ямы глиняные. Уезжал, погибель на Микуличи кликал, в мыслях огонь и каменья с небес на стрехи сыпал, а теперь в душе щемит. И отчаяние, что навсегда покинул Микуличи, что уж никакая сила никогда не вернет ему улицу, по которой бегал в одну из первых своих весен, когда земля была холодная и вязковатая, пружинила под босыми ногами, а мать со двора хату белила…
Хлеба тоже не замечаешь, пока он есть, а не станет — на стену лезешь.
Когда Лиза баюкала младенца и засыпала сама, тогда и он погружался в теплую пучину сна, но ненадолго: то младенец запищит, то в дверь забарабанят, замигают фонариком в окна немцы — ловят тех, кто с окопов удрал, и новых берут окопы рыть. Шуляк бегом бежал открывать, показывал пустые углы. Микулицкого старосту немцы не трогали. Бабу Телениху, помогавшую Лизе разродиться, он давно уже выгнал из хаты. Ходить Шуляк никуда не ходил: боялся с жены глаз спускать, да и не хотелось никуда идти. Что он скажет пручаевскому старосте, с которым не раз встречался в районной управе? За упокой рабов божьих Степана и Миколы хором затянуть?.. Доедали то, что из Микуличей прихватили. Махорку рвал на чужом огороде, сушил в печи, крошил топором и курил под хатой самокрутку за самокруткой. На цигарки рвал оккупационную газетку, глядел, как корежатся, тлеют, сгорают слова про новый порядок и тысячелетний рейх, слова, в которые он заставил себя поверить, заплатив за это жизнью, добрым именем, памятью, всем…
От слов оставался один пепел.
И вдруг река времени ожила в его памяти.
Степан еще помнил своего деда, в полотняных штанах с двумя ширинками — спереди и сзади, дед перевертывал штаны, когда они пузырились на коленях. Дед рассказывал, как жили они с бабой над самым Днепром, а однажды вернулись из соседнего села, где гостевали у родни, — ни кола ни двора, ни хатенки, все вместе с берегом сползло в реку. Вот так и их с Лизой жизнь — была ли она?
Сдвинулась, сползла в небытие — лишь топот сотен ног по ней.