Этому ручейку было тем легче пробиться, что всемогущая система начинала трещать по швам, поскольку развеивались, по выражению Франсуа Фюре, «две порождавшие ее страсти, страх и вера», – страсти, долго державшие в плену и самого Жака. Если тоталитаризм вызывает в человеке на поверхность всё худшее, то крах тоталитарной системы позволяет многим проявить то, что в них было не столь дурного. Это видно уже из отношения Чувы, решения начальника тюрьмы, жеста надзирателя; о том же свидетельствует инициатива главного врача Александровского централа. «Этот доктор, лет пятидесяти, с проседью, пришел мне сообщить (а ведь заключенный не имел права ни на какую информацию), что тюрьма будет эвакуирована в связи с гидротехническими работами: вблизи озера Байкал должны были построить плотину, что вело к затоплению всего района. А еще он сказал, что моему делу, то есть моему ходатайству, будет дан ход. Не было смысла продолжать голодовку».
Жак склонился на уговоры главврача. Он вовсе не желал умереть, он желал только придать весу своим законным требованиям. Он опять стал есть, потом некоторое время провел в больнице, причем его заболевание не имело ничего общего с голодовкой. «И как же я удивился, когда после всего этого надзиратель, явившийся за мной в больницу, отвел меня в ту самую камеру, которую бы я сам выбрал из всех, какие только были в тюрьме, – к японцам, которых я уже довольно давно не видел. Там я опять встретился с моим другом Мисао и его соотечественниками. Теперь-то уж не могло быть никаких сомнений в том, что Сталин умер!»
Японские друзья приняли Жака с глубоким уважением. Его пытались утешить:
– Видите, Джак-сан (так произносилось по-японски его имя), вас же не случайно поместили к нам в камеру: это доказывает, что они не считают вас советским.
«Тем не менее мы оставались в Александровске еще несколько месяцев. Но камеры понемногу пустели. Наша камера одной из последних была отправлена в Иркутскую пересыльную тюрьму. Годы спустя я узнал, что от проекта плотины отказались. Здание тюрьмы существует до сих пор, теперь там психиатрическая больница».
Начался обратный путь – на запад. Снова потянулись пересыльные тюрьмы, часто те же самые, через которые Жак уже проходил в 1939 году: Иркутск, Красноярск, Новосибирск, где Жак встретил тех молодых уголовников, у которых на руке был вытатуирован их год рождения, 1939-й, Свердловск (Екатеринбург), Киров и другие, незнакомые тюрьмы. «Надо признать, что с тридцать девятого года атмосфера переменилась. Я рассказывал, что в одной пересыльной тюрьме в Восточной Сибири оказался в компании нескольких уголовников – и, к моему изумлению, охранник, прежде чем вести меня в их камеру, спросил, не возражаю ли я против того, чтобы побыть с “этими людьми”. И впрямь, я возвращался в цивилизованный мир.
Помню также, что на этом обратном пути я чаще всего оказывался вместе с иностранцами, не только японцами, но и австрийцами, и немцами, попавшими в плен во время войны. Замечу в скобках, что я, возможно, недостаточно ясно дал понять, как много разных народов было представлено в ГУЛАГе. Встречались мне и югославы, и албанцы, и англичане, и австрийцы, и греки, и китайцы, и корейцы, и, конечно, японцы. Я даже встретил американского чернокожего коммуниста, который приехал в советский рай на поиски работы и человеческого достоинства. Чернокожих в Советском Союзе практически не было, и его назначили советником московского градоначальника. Когда же этот большой начальник был арестован, американец попал в его “хвост”, то есть был арестован вместе со всем окружением главного преступника. Таким образом он и оказался в ледяных областях ГУЛАГа.
На обратном пути на запад мои иностранные товарищи по заключению смотрели на меня несколько сверху вниз: ведь я был старый коммунист, арестованный еще до войны. Они считали, что исходя из советской логики их освободят, а меня едва ли. В тот день, когда по каким-то чисто административным причинам меня от них отделили, они пожимали мне руку, не скрывая удовольствия. В их глазах я читал: “Ну вот, этот будет отсиживать свои двадцать пять лет, а нас скоро отпустят!” Кто-то даже поделился со мной бельем, свечами и другими личными вещами, которые, как он считал, ему уже не понадобятся. А потом, спустя несколько недель, меня опять втолкнули в одну тюрьму с ними, в одну и ту же камеру. Стоило посмотреть, какие гримасы они скорчили при виде меня!»
Жак беззвучно хохочет, вспоминая этот бесподобный эпизод; в его повествовании гудят поезда, мелькают тюрьмы и вагоны, всё дальше становятся Заполярье и Сибирь… Приближается столица. В 1939 году Москву покинул в столыпинском вагоне молодой человек, которому не было еще и тридцати. Сегодня, в 1955-м, ему сорок шесть. Молодость прошла на каторге, в карцерах, в пересылках и тюрьмах строгого режима, в суровых сибирских лагерях.