Эти так называемые психические методы следствия применялись на протяжении всего советского периода. В середине 60-х годов, когда генеральным секретарем был Брежнев, а председателем КГБ – Андропов, началось широкое применение «специальных психиатрических средств». В отличие от прочих, они применялись исключительно к инакомыслящим.
Смерть под пытками была сравнительно редким явлением, так как следователи проходили соответственную подготовку, а в сомнительных случаях приглашали врача, который определял, следует ли прекратить пытки или же можно продолжать. Решение принимал начальник следственного отдела. В акте о смерти погибшего под пытками указывали «инфаркт сердечной мышцы».
И все-таки Жак утверждал, что не замечал в следователях какой-то особой жестокости, скорее это были ревностные бюрократы, неспособные на личную инициативу: «Если по прошествии определенного времени следователю не удавалось получить запланированные “признания”, он запрашивал начальника следственного отдела, нельзя ли “применить меры воздействия”. Начальник ставил свою подпись под документом, в котором скромно указывалось, что “специальные меры” разрешаются. Здесь не избивали кого попало просто для удовольствия, как нацисты. За все мои двадцать лет каторги я по пальцам могу сосчитать тех, кто наслаждался, мучая людей. Это не мешало огромной системе подавления человека человеком работать на полную мощность».
В первые годы советского режима для следствия не устанавливалось никаких твердых сроков. Потом был определен предел отсрочек, которые, впрочем, можно было продлевать. Во время Большого террора следствие продолжалось обычно от пяти до семи месяцев. По некоторым делам Президиум ЦИК СССР обязал следственные органы вести следствие «в ускоренном порядке», и обвиняемых «судили» и расстреливали не более чем через 10 суток после ареста. Но в тот же период были случаи, когда следствие длилось по 2–3 года. Солженицын уточняет: «Отпущенное же для следствия время шло не на распутывание преступления, а в девяносто пяти случаях на то, чтобы утомить, изнурить, обессилить подследственного и хотелось бы ему хоть топором отрубить, только бы поскорее конец»[17]
.Жак добавляет к реализму Солженицына немного теоретических рассуждений: «В отношении нравственности, законности или гуманизма подобных действий позиция была ясна. Нравственно, законно и гуманно только то, что служит интересам советского государства. Согласно марксизму-ленинизму нет формальных “нравственности”, “законности”, а лишь “классовые” или “социалистические” нравственность и законность. И Ленин писал: “Для нас нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата… В основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление коммунизма”. Ленин сказал также, что коммунистическая партия есть “передовой отряд пролетариата”. Этим передовым отрядом руководил Центральный комитет, который, в свою очередь, подчинялся Политбюро, то есть, в сущности, горстка людей бесконтрольно определяла, что законно и демократично, а что нет.
На протяжении всей истории Советского Союза существительное “законность”, без обязательного прилагательного “социалистическая”, допускалось официально лишь в течение очень короткого времени, после разоблачения культа Сталина. Однако очень скоро законность вновь стала “социалистической”. Так что любое нарушение советской властью ее собственных законов не считалось нарушением “законности”: ведь оно допускалось по указанию партии. А значит, жалобы пострадавших были лишены оснований. Вот и председатель КГБ в речи 1961 года заявил, что хотя “советские законы – самые гуманные в мире, но их человеколюбие должно распространяться лишь на честных тружеников, а в отношении ‹…› элементов ‹…› законы должны быть суровы, ибо ‹…› это наш внутренний враг”»[18]
.И все же человечность не вполне была изгнана из камеры подследственных, в которой Жак в промежутке между двумя допросами проходил тюремную науку, мучительно ожидая конца следствия. «К пяти часам утра меня отводили в камеру, где я теоретически мог поесть вчерашнего холодного супа. Я не ел – слишком был удручен, слишком потрясен. Я ложился на пол. Сокамерники собирались вокруг меня, снимали с меня башмаки, массировали мне ноги. Всегда находился кто-то, у кого было немного денег, и он покупал сахар в ларьке; чтобы мне стало легче, мне давали кусок сахару. Из солидарности. На свое счастье, я не очень страдал, в отличие от некоторых из моих товарищей по заключению, у которых ноги покрывались язвами, так что охранникам приходилось волоком волочь их в камеры. Больше всего страдали обычно те, кто на воле занимал важные должности. Некоторые ломались очень быстро. Они до сих пор стоят у меня перед глазами, те, кто не выдержал, – студент, лейтенант, доктор, капитан…».