Его ждало тяжелое испытание: 24 июля 1749 года Дидро был арестован и заключен в Венсенский замок. Этого следовало ожидать. В обвинениях недостатка не было — и за религию, и за мораль: припомнили и
За время вынужденного отсутствия Дидро у Руссо появился новый друг. Это был Фридрих Мельхиор Гримм. Этот сын пастора из Ратисбонна, на 11 лет младше его, прибыл в Париж в январе и в ожидании лучших времен занимал место лектора при принце Саксен-Готском. Он был умен и образован, обладал изящным слогом, был любезно принят в салонах, мечтал сделать карьеру. С 1753 года он займется составлением
Вскоре Руссо и Гримм стали неразлучны. Гримму суждено было сыграть немаловажную роль в жизни Руссо, а позднее — и в его невротическом недуге.
Тем временем Дидро решил покаяться в грехах и пообещал исправиться. Режим его содержания был смягчен, были разрешены посещения. До 25 августа Дюпены не отпускали Руссо, но затем он сразу отправился в Венсенский замок и со слезами обнял друга. С тех пор каждые два дня он один или с женой Дидро приходил поддержать его.
Лето 1749 года было знойным, и даже в октябре солнце жгло нестерпимо. Фиакры были не по карману Жан-Жаку, и потому он ходил пешком по пыльной дороге, весь в поту. Чтобы провести время с пользой, он завел привычку брать в дорогу последний номер газеты «Меркюр де Франс» и листать его на ходу. Однажды он остановился как вкопанный: он прочел сообщение о конкурсе, объявленном Дижонской академией на 1750 год; темой конкурса был вопрос: «Способствовало ли развитие наук и искусств чистоте нравов?»
«Когда я прочел это, передо мной вдруг открылся иной мир, и я стал другим человеком». Это было молниеносное озарение, скажет он через 12 лет господину Мальзербу. Всё его существо было потрясено, дыхание остановилось, сердце заколотилось, слезы катились по лицу градом — а он ничего этого не замечал. В своей
Тот октябрьский день 1749 года стал для Руссо точкой отсчета его
Было ли это всего лишь внезапное озарение? Скорее, осознание того, что зрело в нем годами, проявление его внутренней противоречивости. Всю жизнь он разрывался между врожденной женевской суровостью, любовью к уединению и добродетели — и стремлением к успеху, каким его понимает мир. Ведь он тоже принес свою жертву наукам и искусствам: «Обольщенный предрассудками своего века, я полагал учение единственно достойным мудреца занятием». Но стал ли он от этого лучше? Вопрос, поставленный в «Меркюр», ему внезапно «раскрыл глаза». С этой поры его отличие от других перестанет быть ущербностью — и станет его силой.