Мы уселись в моей каморке на шаткие стулья. Как я ни старался больше не думать о происшедшем, перед моими глазами все время стояла кирпичная стена и женская фигура, без труда перемахнувшая через нее.
— Понятно, жена очень расстроена. Умершая была самой близкой подругой нашей Клаудии, мы ее любили как дочь, эту славную девочку... Знаете, господин пастор, я не из тех, кто кричит «караул!» и берется за ум только после того, как беда уже стряслась, но, когда я вижу, как гибнут молодые, я перестаю что-либо понимать и не хочу больше ничего понимать.
Отпив кофе, пастор долго в задумчивости смотрел на стаканчик, прежде чем ответил:
— Не сочтите, что я преуменьшаю значение этого случая, я вам глубоко сочувствую, господин Штайнгрубер, но скажите: вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько человек ежегодно умирают от наркотиков? Пятьдесят? Четыреста! А сколько — от снотворных средств? Не меньше тысячи! А от алкоголя? Тысяч десять! А от курения?.. И кто-нибудь кричит об этом в прессе, кто-нибудь требует ввести более строгие законы? Нет. Да и зачем, ведь государство зарабатывает на этом за счет косвенного налога, зарабатывает на таблетках, на алкоголе, на никотине, зарабатывает прямо и косвенно — и на полном законном основании. Можете называть меня циником, но я считаю цинизмом то, что общественность поднимает шум, как сейчас, по поводу этой несчастной девушки... Господи помилуй! Ни один не поднял голоса, когда тысячи умирают от снотворного и от никотина, не говоря уж об алкоголе. Вот где цинизм, лицемерие, ибо государство вполне законно взимает с этого налоги.
— А если бы оно повысило налог на наркотики, и тоже вполне законно?
— Тогда пришлось бы легализовать наркотики, — пастор поднял стаканчик с кофе, как бы чокаясь со мной, — но оно, конечно, на это не пойдет, из моральных соображений. Чистейшее лицемерие, как видите. А по существу — презрение к людям.
— И вы это одобрили бы? — спросил я в растерянности.
— Этого я не говорил, господин. Штайнгрубер. Однажды вы меня спросили, почему такой человек, как я, стал священником. Я ответил, что по ряду причин. И одна из них наверняка в том, что наша система скоро настолько окостенеет, что никто больше не осмелится идти против рожна, выражаясь библейским языком, из страха вызвать чье-нибудь неудовольствие. И когда все падут духом, одни лишь священники посмеют не лицемерить, они, единственные, будут говорить правду, ибо правда — слово божие, есть и будет... А почему люди пали духом? Потому, что нет у них больше опоры. И не подумайте, что в бога веруют те, кто ходит по воскресеньям в церковь, с таким же успехом они могли бы ходить и в кабак... от старинных обычаев не хотят отказываться, пока не находят новых или лучших.
— Я не верю в бога, господин пастор, и неплохо чувствую себя при этом, так как знаю: все что ни делается, делается людьми. Вам же все время приходится проверять, от людей это исходит или от милосердного бога. И согласитесь, что мне куда легче, так как ваш бог, господин пастор, наверно, хороший простофиля, если позволяет людям перекладывать все на себя... А теперь, извините, мне надо засыпать могилу, не то какая-нибудь любопытная старушка сломает себе шею.
У платана, где жена якобы увидела Клаудию, я нашел черную кожаную перчатку, но даже не смог припомнить, были ли когда-нибудь у дочери такие.
Ничего особенного, если на кладбище нашлась чья-то перчатка, и ничего особенного, если на улице, у кладбищенской стены, остановился пикап, хотя бы он и из автопарка Бальке, и ничего особенного, если какой-то человек перелез через кирпичную стену. И все-таки в этом есть что-то странное.
Первое, что мне бросилось в глаза в просторной гостиной, к которой примыкал зимний сад со множеством экзотических растений, был огромный портрет Бисмарка, почти во всю стену против окна; широкая позолоченная рама еще больше подчеркивала его тяжеловесность.
Глядя на усатого канцлера, я невольно подумал, сколько же человек потребовалось, чтобы повесить эту махину.
Доктор Вурм, низенький резвый толстяк лет шестидесяти, пододвинул мне мягкий стул, причем поставил его так, чтобы в поле моего зрения постоянно был канцлер. Но почему-то чем больше я поглядывал на Бисмарка, тем сильнее проникался к нему симпатией, и мне порой казалось, будто старик по-приятельски подмигивает мне.
— Я пришел, господин доктор, не для того, чтобы обмениваться с вами любезностями. У моей дочери вы были учителем истории, поэтому я позвонил вам и вот пришел. Она исчезла, последней весточкой от нее — и пока единственной — была открытка из Ниццы. Жена считает, что в поисках нельзя ничем пренебрегать, и прежде всего надо узнать причины, побудившие Клаудию к бегству, хоть как-то объясняющие ее исчезновение. Даже если они покажутся самыми незначительными.
— Конечно, господин Штайнгрубер, для вас это происшествие трагично. Боюсь, что я тут вообще не сумею помочь, даже не представляю, чем могу быть вам полезен...