Но и сам Толстой мучился и переживал: «Где я тот, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает… Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю».
Но садился за новый роман, работа успокаивала, и появлялась оптимистичная запись в дневнике:
«Все это пошло и все это неправда. Я ею счастлив. Выбирать незачем. Выбор давно сделан. Литература, искусство, педагогика и семья».
А на супругу сваливались все новые и новые обязанности – кроме заботы о детях, кроме усадебных различных дел по хозяйству еще и постоянная помощь мужу. Она велела поставить небольшой столик в гостиной и, завершив домашние дела, садилась переписывать рукописи новых произведений. Пишущих машинок в ту пору еще не было, а когда появились, она быстро освоила и профессию машинистки. К примеру, страницы романа «Война и мир» приходилось переписывать от руки, причем иные главы по семь, а некоторые даже по девять раз.
Но более всего ее, конечно, беспокоила любвеобильность Льва Николаевича.
Лев Николаевич и сам не раз признавался в том, что в молодости был влюбчивым:
«В молодости я вел очень дурную жизнь, а два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня… Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни до моей женитьбы, – на это есть намек в моем рассказе «Дьявол». Второе – это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я ее соблазнил, ее прогнали, и она погибла» – как Катюша Маслова в «Воскресении».
Комментируя это признание, Иван Алексеевич Бунин в статье «Освобождение Толстого» писал:
«Тут всякий может мне сказать: каких вам нужно еще доказательств его чувственности, раз он сам писал про Аксинью в пору своей связи с ней, что у него к ней “чувство оленя”? Он писал Черткову и еще об одной женщине: это была его кухарка Домна, страстью к которой он “страдал ужасно, боролся и чувствовал свое бессилие”. И заметьте, скажут мне, какая необыкновенная памятливость чувств, – на протяжении целых десятилетий, до самой глубокой старости, хранит в себе такую свежесть их, при которой только и возможно то “дьявольское” очарование, с которым написаны местами и “Дьявол”, и начало любви Нехлюдова и Катюши. Вспомните, и все его прежние изумительные изображения всего материального, плотского – и в природе, и в человеке: например, эту “бездну” зверей, птиц, насекомых в жарких лесах над Тереком, дядю Ерошку, Марианку, Лукашку, убитого им абрека… “мертвое, ходившее по свету тело” князя Серпуховского из “Холстомера”, то, как Стива Облонский, просыпаясь, поворачивал на диване свое холеное тело…, тело жирного Васеньки Весловского…, тело Анны, тело Вронского и их страстное телесное падение (“как палач смотрит на тело своей жертвы”, смотрел Вронский на Анну после этого падения”)… А тело Элен?…»
Далее Иван Алексеевич отметил: «Толстой, конечно, преувеличивал свою греховность в покаянных исповедях; но как же все-таки отрицать и как объяснить его редкое внимание ко всяческой земной плоти и в частности к человеческому телу, – к женскому, может быть, в особенности? Я не отрицаю, я даже готов опять привести эту запись: “Ехал мимо закут. Вспомнил ночи, которые проводил там, и молодость, и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с ней), сильное женское тело ее. Где оно?” Тут еще раз оно, это “сильное женское тело”. Но ведь какая глубокая грусть в этом: “Где оно”! Что может сравниться с поэтической прелестью и грустью этой записи? В том-то и дело, что никому, может быть, во всей всемирной литературе не дано было чувствовать с такой остротой всякую плоть мира прежде всего потому, что никому не дано было в такой мере и другое: такая острота чувства обреченности, тленности всей плоти мира, – острота, с которой он был рожден и прожил всю жизнь…
…Толстой дал себе обещание: «У себя в деревне не иметь ни одной женщины, исключая некоторых случаев, которые не буду искать, но не буду и упускать».
Но преодолеть искушение плоти он не мог. Однако после утех всегда возникало чувство вины и горечь раскаяния.
Только такой мастер изящной словесности, подлинный певец высокого чувства любви, как Бунин смог подняться над воплями осуждения общества, скрывающего за воплями свое падение, подняться и во весь голос сказать о мастерстве писателя, сумевшего достичь высочайшей степени самовыражения в своих произведениях.
Совершенно очевидно, что в романе «Анна Каренина» Лев Николаевич Толстой очень часто вкладывает то, что может сказать о себе сам, в уста героев. Вот, к примеру, с помощью Стивы он признается:
«Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полон жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал!»