– На что похоже? Ну, можно ли? Услышат тетеньки, – говорили ее уста, а все существо говорило: «я вся твоя».
И это только понимал Нехлюдов.
– Ну, на минутку отвори. Умоляю тебя, – говорил он бессмысленные слова.
Она затихла, потом он услышал шорох руки, ищущей крючок. Крючок щелкнул, и он проник в отворенную дверь.
Он схватил ее, как она была в жесткой суровой рубашке с обнаженными руками, поднял ее и понес.
– Ах! Что вы? – шептала она.
Но он не обращал внимания на ее слова, неся ее к себе.
– Ах, не надо, пустите, – говорила она, а сама прижималась к нему…»
В девятнадцатом веке не принято было детализировать подобные сцены. Это теперь, когда надо и не надо, особенно в кинематографе, любят натурализацию, которая не всегда нужна. В данном случае она действительно лишняя. В данном случае смысл вовсе не в том, чтобы показать, что да как произошло, а в том, что это произошло в принципе. А потому сцена после отточия завершена так…
«Когда она, дрожащая и молчаливая, ничего не отвечая на его слова, ушла от него, он вышел на крыльцо и остановился, стараясь сообразить значение всего того, что произошло».
А причины на то, чтобы «сообразить значение», были. Да, Нехлюдов приехал уже далеко не целомудренным юношей, да, у него были к тому времени женщины. Хоть об этом автор не говорит напрямую, но это следует из упоминания о поведении героя, о его разбитной жизни, полной всяких удовольствий. Но тут произошло иное – он ворвался во внутренний мир существа, еще не знавшего всего того, что он с нею сотворил. Причем сотворил, явно не думая о последствиях.
У него осталось чувство некоторой неловкости, даже не угрызений совести, а неловкости, а потому он постарался загладить вину тем, чем ее невозможно загладить.
«В душе Нехлюдова в этот последний проведенный у тетушек день, когда свежо было воспоминание ночи, поднимались и боролись между собой два чувства: одно – жгучие, чувственные воспоминания животной любви, хотя и далеко не давшей того, что она обещала, и некоторого самодовольства достигнутой цели; другое – сознание того, что им сделано что-то очень дурное, и что это дурное нужно поправить, и поправить не для нее, а для себя.
В том состоянии сумасшествия эгоизма, в котором он находился, Нехлюдов думал только о себе – о том, осудят ли его и насколько, если узнают о том, как он с ней поступил, a не о том, что она испытывает и что с ней будет».
Лев Толстой точно расставляет акценты! Раскаяние? Едва ли. Мысли о том, что «жалко уезжать теперь, не насладившись вполне любовью с нею», но ведь и о своем авторитете в глазах окружающих, особенно тетушек подумать надо, а потому «необходимость отъезда выгодна тем, что сразу разрывает отношения, которые трудно бы было поддерживать».
Даже деньги он сунул Катюше «не для нее, не потому, что ей эти деньги могут быть нужны, а потому, что так всегда делают, и его бы считали нечестным человеком, если бы он, воспользовавшись ею, не заплатил бы за это».
Угрызений совести не было, потому, что он, как отметил Толстой, перестал верить себе и верил окружающим, а они… Его товарищ, с которым они вместе ехали на театр военных действий, Шенбок, хватал тем, что соблазнил гувернантку, его дядя тоже был не промах, ну а у отца родился сын от крестьянки. И он утешил себя тем, что «так и надо». И все-таки осталось в душе то, что потом заставило поступать непонятным для многих окружающих образом, поскольку «воспоминание это жгло его совесть». Потому что «в глубине, в самой глубине души он знал, что поступил так скверно, подло, жестоко».
Вспомним признание Толстого относительно Гаши, которую он соблазнил, и которая погибла.
Сущность брака
А.Ф. Кони вспоминал о том, как Лев Толстой вообще относился к сущности брака: