«…В Москве, когда мне пришлось присутствовать при небольшом споре Толстого по поводу смысла брака как начала семейной жизни. Нахмурив брови, слушал он, как при нем один из присутствующих говорил о рискованном браке знакомой девушки, вышедшей замуж за человека “без положения и средств”. “Да разве это нужно для семейного счастья?” – спросил Толстой. “Конечно, – отвечал стоявший на своем собеседник, – вы-то, Лев Николаевич, считаете это вздором, а жизнь показывает другое. С вашей стороны оно и понятно. Вы ведь и семейную жизнь готовы отрицать. Стоит припомнить вашу “Сонату Крейцера”. Толстой пожал плечами и, обращаясь ко мне, сказал: “Я понимаю семейное счастье иначе и часто вспоминаю мой разговор в Ясной Поляне, много лет назад, с крестьянином Гордеем Деевым: “Что ты невесел, Гордей, о чем закручинился?” – “Горе у меня большое, Лев Николаевич: жена моя померла”. – “Что ж, молодая она у тебя была?” – “Нет, какой молодая! На много лет старше: не по своей воле женился”. – “Что ж, работница была хорошая?” – “Какое! Хворая была. Лет десять с печи не слезала. Ничего работать не могла”. – “Ну так что ж? Тебе, пожалуй, теперь легче станет”. – “Эх, батюшка Лев Николаевич, как можно легче! Прежде, бывало, приду в какое ни на есть время в избу с работы или так просто – она с печи на меня, бывало, посмотрит, да и спрашивает: “Гордей, а Гордей! Да ты нынче ел ли?” А теперь уже этого никто не спросит…” – Так вот какое чувство дает смысл и счастье семье, а не “положение”», – заключил Толстой.
Роман «Воскресение», точнее работа над ним оставила свой след. А.Ф. Кони писал:
«Но его отношение ко мне я могу объяснить лишь тем, что он не усмотрел в моих взглядах и деятельности проявления того, что вызывало его несочувственный взгляд на наше судебное дело и суровое осуждение им некоторых сторон в деятельности служителей последнего. “Воскресение” послужило впоследствии выражением такого его взгляда. Со сдержанным негодованием передавал он мне эпизоды из своего призыва в качестве присяжного заседателя в Тулу и свои наблюдения над различными эпизодами судоговорения и над отдельными лицами из судебного персонала и адвокатуры. Показная и, если можно так выразиться, в некоторых случаях спортивная сторона в работе обвинителей и защитников всегда меня от себя отталкивала, и, несмотря на неизбежные ошибки в моей судебной службе, я со спокойною совестью могу сказать, что в ней не нарушил сознательно одного из основных правил кантовской этики, то есть не смотрел на человека как на средство для достижения каких-либо, хотя бы даже и возвышенных, целей. Быть может, это почувствовал Толстой, и на этом построилось его доброе ко мне отношение, несмотря на его отрицательный взгляд на суд. Напечатав “Общие основания судебной этики”, я послал ему отдельный оттиск. “Судебную этику я прочел, – писал он мне в 1904 году, – и хотя думаю, что эти мысли, исходящие от такого авторитетного человека, как вы, должны принести пользу судейской молодежи, но все-таки лично не могу, как бы ни желал, отрешиться от мысли, что как скоро признан высший нравственный религиозный закон – категорический императив Канта, – так уничтожается самый суд перед его требованиями. Может быть, и удастся еще повидаться, тогда поговорим об этом. Дружески жму вашу руку”. А.М. Кузминский сказал мне: “Вы знаете, ведь Лев Николаевич терпеть не может “судебных” и, например, ни за что не хочет знать своего дальнего свойственника NN, а вас он искренно любит”. Эта приязнь Толстого выразилась, между прочим, и при наших, сравнительно редких, последующих свиданиях, и в многочисленных письмах, с которыми он ко мне обращался впоследствии, очевидно, видя во мне не только “судейского чиновника”».
«Страдания толстовской совести…»
Скромность усадьбы Ясная Поляна, которая поразила Софью Андреевну по приезде туда сразу после свадьбы, поражает посетителей и поныне. Там ведь воспроизведено все так, как было на самом деле, восстановлено после гитлеровской оккупации.
Толстой не считал нужным приучать к роскошествам и детей. Вместо танцев на балах Софья Андреевна с утра до вечера шила и перешивала одежды детям. Сестре Татьяне она жаловалась в письме:
«Я не разгибаюсь, шью, шью, до дурноты, до отчаяния, спазмы в горле, голова болит, тоска… а все шью, шью. Хочется иногда стены растолкать и вырваться на волю».
А Лев Николаевич еще и подшучивал над занятостью детьми:
«Нужно бы для Сони сделать резинового ребеночка, чтобы он никогда не вырастал и чтобы у него всегда был понос».
В марте 1898 года он написал жене: «Ты дала мне и миру то, что могла дать, дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это… Благодарю и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне».
Но отношение к ней Льва Николаевича было переменчивым. И Софья снова жаловалась сестре:
«Он уходил из дому, целые дни оставлял меня одну, без помощи».