Николай Иванович видел, как прокурор открывал рот, но слов его не слышал: в голове его стоял неумолчный гул, там что-то кипело, булькало, скворчало.
— Они заражали тысячи лошадей анимией, запускали рудничный газ в шахты, в результате чего гибли советские люди, наши доблестные шахтеры, поджигали торфяные разработки, лишая нас электричества, они вредили финансам, ударяя, как они выражались, «советским рублем по советскому правительству», разжигали межнациональную рознь, вредили колхозному строительству, вызывая у крестьян недоверие к этому строительству, вызывая у колхозников ненависть к советской власти. Я уж не говорю о том, что они сотрудничали с иностранными разведками и с агентом германского гестапо Троцким, выполняя его поручения, — звучал сквозь неумолчный гул истерический голос Вышинского…
И снова провал. А в голове странная мысль: «Удивительный тип этот Вышинский. Просто черт знает что! Его место в психушке, а он — вот он, каркает, каркает, каркает. Откуда берутся такие типы? Что их породило? Неужели мы сами? Этого не может быть. Но вот же он! Вот!.. Ничего не понимаю…»
До слуха Николая Ивановича едва дошел вопрос главного судьи Ульриха:
— Подсудимый Бухарин, вы признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях?
Николай Иванович тяжело поднялся на ноги, несколько раз открыл и закрыл рот: он не мог говорить. С языка просилось лишь одно единственное слово «НЕТ!», но язык не поворачивался его произнести. Произнести это слово означало, ко всему прочему, что партия ошиблась в выборе своих вождей, выборе пути, политики, что она ведет рабочий класс куда-то не туда, что и сам Бухарин вел его куда-то не туда. Но этого не может быть, потому что партия — это… это — святое, это сгусток энергии всей эпохи, это преобразование страны, это реальный, хотя и с некоторыми искажениями, социализм, это, наконец, часть его жизни и реального дела, которое он должен отвергнуть своим «НЕТ!»
— Я… я не знаю…
— Что вы не знаете? — в голосе Ульриха слышно явное злорадство и брезгливость.
Боже, это гнусное ничтожество считает его, Николая Бухарина, ничтожеством еще более гнусным, не способным постоять за себя. Они все тут смотрят на него с оскорбительной жалостью, как смотрит толпа на вытащенного из воды самоубийцу или на собаку, которую переехала телега.
— Я знаю только одно, — произнес Николай Иванович дрожащим голосом, чувствуя, что не выдержит и вот-вот разрыдается. — Я знаю только одно, — повторил он, — что я стою здесь… да, стою… я стою коленопреклоненным перед партией и рабочим классом, перед страной и всем народом, и пусть они судят меня… судят своим партийным и народным судом… я верю, что потомки разберутся… минует время, настоящее станет прошлым, история расставит все по своим местам… народ воздаст всем по делам их…
— Вы еще «Отче наш» нам пропойте — и картина вашего падения станет настолько ясной, что никакие доказательства не потребуются, — перебил Николая Ивановича Вышинский своим каркающим голосом.
— «Отче наш»? При чем тут «Отче наш»? А-а, да-да! Я понимаю… понимаю… Разумеется, я признаю свою вину, только не в том, в чем меня обвиняют… и уж точно — не в шпионаже в пользу вражеских разведок. Но вина моя есть… она существует… пусть будет по-вашему… хотя это уже не имеет никакого значения… ничего не имеет значения… впрочем, вам не понять… — пробормотал Николай Иванович и тяжело опустился на стул.
Что-то говорил Ульрих, затем Вышинский. В сознании Николая Ивановича их голоса слились в один и звучали они на каком-то странном языке, вроде бы знакомом Николаю Ивановичу, но слов разобрать он не мог, хотя и чувствовал, что говорят о нем и говорят с осуждением, потому что все нарастал и нарастал возмущенный ропот зала. Разумеется, в зале сидят подсадные утки, которые проинструктированы, что и когда им крякать, поэтому нет смысла обращать внимание на их ропот, но вряд ли где-то вообще может возникнуть ропот протеста против этого судилища и сочувствия подсудимым. Этот народ… он как был народом обломовых, так им и остался. Ему на блюдечке принесли власть и свободу — он отверг и то, и другое, предав лучших представителей рода человеческого, склонившись перед беспредельной властью Сталина. Придет время — он, этот народ, предаст и самого Сталина, ибо предавший единожды, предаст и дважды, и трижды…