Он повторял в уме эти строчки, пытаясь определить, что могли бы они значить в мире уже миллионов и миллионов подобных же строк, известных миллионам, но обычная рассудительность и вся сумма накопленных им знаний меркли перед тем светом, который излучала на эти строчки
Однако слова жили сами по себе, Зинаида — сама по себе, она была и поводом и причиной своеобразно выстраиваемых слов.
Да и не могли они выстраиваться по-другому. Потому что… вот не было
"Но может статься, — через минуту утешал себя Иван Спиридонович, — что
И, пугаясь предстоящих изменений, Иван Спиридонович начинал то ругать себя за привычку всему давать объяснение и всему находить свое место в собственной жизни, то насмехаться над собой, уже поверившим, что
А с другой стороны, не напоминает ли он Обломова, который ради привычки сутками нежиться в постели и ничего не делать, подвергает сомнению свою любовь и в конце концов отказывается от нее? А может быть, это разногласие с самим собой есть отличительная черта всех неординарных личностей? Не получится ли так, что любовь заместит в его жизни какие-то другие важные и полезные не только для него самого, но и для народа… не побоимся этого слова: да, и для народа! — направления деятельности? Ведь вот же факт: он, влюбившись, уже не в состоянии творить, сам процесс творчества замещается миражами и видениями, воздушными замками. Наконец, если вспомнить Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Некрасова… да и Толстого, Чехова… Как у них у всех не ладилось в семейной жизни, как трудно давалось общение с людьми вообще. А Пушкин? Он, можно сказать, погиб в рассвете сил из-за своей жены. И это закономерно: творческая личность должна нести крест, тяжелый, увитый терниями, она должна подвергаться насмешкам и издевательствам, а благополучие убивает в личности именно элемент творчества, то есть — в итоге — и саму личность…
Прочтенные книги тяжелым бременем сдавливали душу Ивана Спиридоновича, не давая ей расправить свои дряблые крылья и взлететь в сияющую голубизну неба. Его глаза, увеличенные очками, вглядывались в эту голубизну, но видели ее чужими глазами, а душа замирала не от возможности полета, а от красиво расположенных слов, сказанных о голубизне и полете в ней гениями.
Как слепец, трогающий чуткими пальцами причудливую словесную вязь, выбитую на камне, видит и само небо, и ощущает свое парение среди облаков, вызванные у него каменной вязью слов, так и сам Иван Спиридонович узнавал действительность и относился к ней через слова, сказанные другими. И вместе с тем…
Однажды — дело было в конце ноября — Ксения Капитоновна, постучав, вошла в комнату сына. Иван Спиридонович лежал на постели поверх покрывала, на низеньком столике возле его кровати стояла пепельница, полная окурков, один из них еще дымился, в комнате висели сизые пласты дыма. Ксения Капитоновна заметила, как сын сунул под подушку что-то, похожее на тетрадь, и догадалась, что это за тетрадь и что в ней можно прочесть. Будь это тетрадь с какими-то заметками о творчестве какого-нибудь поэта или писателя, он не стал бы ее прятать. А тут сработал инстинкт. Ее Спиридон тоже писал стихи, и почти в такой же тетради, и все эти стихи были посвящены ей: сперва гимназистке, потом курсистке, потом жене, и всегда он прятал тетрадь от нее, стесняясь своего увлечения, а бросил писать и прятать лишь несколько лет назад. Может, любовь пошла на убыль, может, осознал, что поэт из него не получился.