Иван Спиридонович изумленно покачал головой, закурил, пряча от ветра в ладонях папиросу и огонек спички, подумал, что все случилось как-то не так, как написано в книгах, как-то слишком прозаично и даже фальшиво, словно сыгранная плохими актерами роль. Удивительно, но он ничего не чувствовал: никакой любви, ни большой, ни малой, никакого волнения даже, одну лишь неловкость и скованность, словно отвечал невыученный урок, и ему за это поставили "посредственно", хотя должны были поставить "неуд".
Еще он понял, что признание ничего для него не решило. "А что же дальше? — спросил он у себя. — Что должен я ей сказать завтра? Повторить все сначала?"
И тут сообразил, что на завтра они ни о чем не договорились: ни о встрече, ни о свидании, как-то все заслонило сиюминутное, то, что называется признанием в любви и предложением руки и сердца.
"Да, что-то я не так сказал, — мучительно вспоминал Иван Спиридонович, шагая к остановке трамвая. — Что-то неправильное с точки зрения русского языка. Ах, да: свои руку и сердце. А как правильно? Действительно, как же все-таки правильно: свои или свою?"
И он принялся вспоминать, в каком романе, повести или рассказе, какой герой, каким образом использовал это словосочетание. И приходил в отчаяние оттого, что никак не может вспомнить.
Едва Иван Спиридонович открыл дверь своим ключом, надеясь, что родители уже спят, как тут же столкнулся с ожидающими глазами матери и подивился, как ясно в них прописано это ожидание. Стаскивая с себя пальто, потом шапку, потом разуваясь, он говорил о кино, о своих впечатлениях. А когда застегнул последнюю пуговицу на домашней тужурке, и снова столкнулся с ее ожидающими, какими-то собачьими глазами, с жалостью и тоской подумал, что родители действительно стары, что он плохой сын, не оправдывающий их надежды.
Иван Спиридонович взял руку матери, прижал к губам, тихо, не отрывая губ, произнес:
— Я сделал Зиночке предложение. Она согласна. — И только после этого поднял голову.
Лицо Ксении Спиридоновны неожиданно сморщилось, на глазах появились слезы, она всхлипнула и уткнулась сыну в плечо. Потом, тычась лицом в его бороду и усы, говорила с придыханием, между всхлипами:
— А я на завтра сделаю холодец из свиных ножек, испеку яблочный пирог. С утра нажарю блинчиков с мясом, отец обещал купить вина в коммерческом… Может, лучше водки? Как ты думаешь? А кого пригласить? Анну Георгиевну с мужем, я думаю. И, разумеется, Олега Онуфриевича.
— Мама, зачем?
— Ну, как же, сынок! Что-то вроде помолвки. Или обручения. Уж я и не знаю, как по-современному, но что-то же надо. И не спорь, пожалуйста. Когда придет Зиночка?
— Мы не договорились, мам.
— Как же так, Ваня?
— Я как-то растерялся и позабыл.
— Ты с утра поедешь к ней и привезешь ее к нам. Это… это же так естественно! А свадьбу сыграем в середине декабря. Вам надо подать заявку, в Загсе вам дадут талоны на мануфактуру или готовое платье, а так же продуктовые… Обо всем этом надо позаботиться заранее. Как же, Ванечка, иначе нельзя.
— Хорошо, мам. Ты бы напоила меня чаем.
— Пойдем, сынок, пойдем. Я давно все приготовила, тебя жду. Отец тоже ждал, да не выдержал, уснул. А тоже волновался, будто сам собирался делать предложение… Боже мой, боже! Как летит время, — сокрушенно вздохнула Ксения Капитоновна, идя вслед за сыном на кухню и вглядываясь в его сутуловатую, узкоплечую фигуру.
Глава 17
Женщина раздевалась сама. Похоже, ей доставляло удовольствие делать это под пристальным взглядом своего любовника. Она ленивыми движениями снимала одну вещь за другой и разбрасывала их по толстому ковру. Затем постелила на кожаную кушетку белую простыню, легла и, вытянув вдоль белого тела руки, замерла в ожидании.
В небольшой комнате, окна которой плотно занавешены тяжелыми гардинами, горит лишь настольная лампа под розовым абажуром. На всем, куда достает ее свет, лежит розоватый оттенок: на корешках книг в книжном шкафу, на скатерти, покрывающей круглый стол, на малиновом ковре, лежащем на полу, на узорчатом рисунке паркетного пола.
Свет делает белое тело женщины розовато-сливочным, но если долго приглядываться, начинает казаться, будто сквозь тонкую кожу просвечивает розовая плоть, как сквозь кожуру зрелого яблока просвечивает сахаристая мякоть.
Женщина молода — чуть более тридцати, она лежит на кушетке, на белой накрахмаленной простыне, почти сливаясь с нею в полумраке комнаты. Даже волосы женщины, светлые и легкие, как пух, едва выделяются на белом фоне. Разве что лобок темнеет грязноватым пятном.
Представлялось, что если положить женщину на что-то другого цвета, ее тело примет и этот цвет. Как пескарь: на светлом песке он светлый, на темном — темный.
Сергей Миронович Киров смотрел на женщину из полумрака весело прищуренными глазами, как смотрит кот на пойманную мышь, и чувствовал, как в теле его нарастает звенящая мелодия.