Читаем Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники полностью

Нет, тут что-то другое. То есть, тут ничего нет, кроме того, что есть на самом деле: перед ним Артемий Дудник, переметнувшийся к врагам советской власти, он и всегда-то был не слишком идейно выдержанным, крестьянское начало в нем сидело слишком крепко. Да, слишком крепко. Все остальное — плод больного воображения. А в том, что плод, нет ничего удивительного: он, Лев Пакус, давно живет в ожидании беды, изо всех сил старается от себя ее отвести, проявляя служебное рвение и давя в себе сомнения в правильности того, что делает.

Дудник-Ситин шевельнулся на стуле, подавил долгий вздох, произнес громким шепотом:

— Ну, здравствуйте, Лев Борисыч. Я вижу, что вы меня узнали, что мне нет смысла играть с вами в кошки-мышки. Но прошу вас: прежде чем вы примете решение, вспомните наше с вами прошлое, вспомните наши с вами разговоры, вспомните, что вы были моим первым наставником и как я вам тогда верил…

Пакус, не ожидавший, что Дудник раскроется сам и пойдет ему навстречу, в это время решал, стоит ли ему его узнавать, просчитывал все "за" и "против" и уже склонялся к тому, что нет, пожалуй, не стоит, чтобы не увязнуть в этом деле себе же во вред. Хотя… если это провокация, то на "неузнавание" она и рассчитана, но… но давность лет, измененная внешность, недостаток времени, усталость, недомогание… — вполне можно ограничиться формальными вопросами, устраниться от всего этого и оправдать свое устранение. Если бы не сам Дудник…

Пакус горестно покачал головой и, хотя и не шепотом, однако тоже заговорил весьма тихо:

— Здравствуй, Артемий… Как же это так?.. Как же так получилось, что мы оказались по разные стороны баррикад? Что произошло с тобой за эти годы?

— Запутался я, Лев Борисыч, страшно запутался. Рассказывать об этом долго, а у нас, как я понимаю, мало времени, — торопливо и взволнованно сыпал словами Дудник, подавшись всем своим с виду щуплым телом к Пакусу. — Точнее, у вас его мало, чтобы понять меня и поверить, что я все тот же Артемка Дудник, который ходил по тылам антоновцев и приносил вам разведданные. Что я все так же предан великой идее, но никак не могу понять, что с этой идеей сделалось. Там, на Дальнем Востоке, нам вся эта возня в центре казалась непонятной, отходом от чего-то главного, святого…

— Н-нет, Артемий, нет! — перебил его Пакус. — Это не оправдание. Да. В революцию надо верить безоглядно или не верить совсем. Потому что революция — это…

Из полумрака камеры, из стены, вылепилась вдруг мощная фигура Маяковского, читающего стихи о революции, будто бросающего чеканные строчки в лица сидящих в зале нэпманов… Тоже верил в революцию, а потом…

Пакус встрепенулся, отбрасывая навязчивое видение, воскликнул излишне запальчиво:

— Да что я тебе говорю! Ты и сам это должен знать, а если не знаешь, вернее, забыл, то в этом только твоя вина, а никакого центра или чего еще… Человек, потерявший веру, мертв. Истина!

— Ах, Лев Борисыч! Вам легко говорить: вы и в университете учились, и читали сколько, а я только и знал, что коровам хвосты крутить. Поучился — спасибо вам, — да мало, а потом уж и времени не было…

— Нет, Артемий, нет! Это всего лишь отговорки! О человеке судят по его поступкам, сомнения никого не интересуют. Не то время, Артемий, не то время.

— А помните… помните наш разговор на мельнице в двадцать первом? Помните, что вы мне тогда говорили? Как же так? Разве с тех пор что-то изменилось в самой идее? Разве коммунизм или социализм стали другими? А люди… Разве люди могут сразу же отказаться от того, к чему привыкали веками? Не могут они, Лев Борисыч, никак не способны… Так что же их — под нож? Да и тогда, на мельнице, — помните? — вы мне говорили, что сознательный человек может переступить через себя, а несознательного надо воспитывать, к нему подход нужен…

Да, помнил Пакус тот давний разговор, очень хорошо помнил. Потому что это был разговор и с самим собой, это было и самоубеждение, поиск ответов на вопросы, которые ежедневно ставила перед ними сама жизнь.

И помимо воли перед глазами его возникла из полумрака мельникова изба, большая печь, возле печи на лавке Дудник в драном зипунишке, а он, Лев Пакус, ходит взад-вперед по скрипучим половицам и говорит, втолковывает, вбивает в башку этого парня прописные для самого Пакуса истины:

— Ты, Артемий, рассуди своим крестьянским умом, на чью мельницу льют воду антоновцы. Исключительно на мельницу мировой буржуазии. Да, крестьянину трудно! Да, продразверстка довела его до обнищания! Да, терпеть невмоготу! Но разве рабочему легче? Разве красноармейцу легче? В тысячу раз труднее, потому что стены и камни есть нельзя, а заводы стоят, фабрики стоят…

— Да я понимаю, — вяло соглашался Дудник. — Но революция — это ведь чтоб всем по справедливости. То есть в том смысле, что жизнь надо устраивать так, как сам человек того хочет, потому что свобода — это что? Это я — обчеству, а обчество — мне. Вот.

— Обществу, — поправлял Пакус.

— Ну да, я и говорю. То есть, раз крестьянин кормит обчество, то к нему надо проявлять уважение и понимание, потому что без крестьянина какое ни на есть обчество…

Перейти на страницу:

Все книги серии Жернова

Похожие книги