— Общество, — еще раз поправлял Пакус.
— Так я и говорю… А только там нельзя: "общество". Сразу спросят: откель такой грамотей выискался? И к стенке. Там это — тьфу!
— Ты прав. Но я не об этом, — с той же горячностью продолжал Пакус. — Нельзя сегодня становиться на сторону интересов личности или отдельно взятой группы людей. Есть принципиальная линия — вывести человечество… Че-ло-ве-чест-во!.. Соображаешь?.. — вывести человечество на столбовую дорогу исторического прогресса, указанного Марксом. Мировая революция — это пожар. Да! А всякий пожар требует топлива. Крестьянин-собственник — это как раз тот класс, который должен сгореть в этом пожаре. И, как птица Феникс, возродиться из пепла, но уже сельским пролетарием, рабочим классом. Свобода, говоришь? Да если крестьянину дать сейчас свободу, он в два счета задушит нашу революцию. Вот правда нашего века, правда нашей революции…
Пакус остановился напротив Дудника, неподвижно нахохлившегося на лавке, — маленького, несчастного пастушка, — присел рядом, обнял за плечи, заговорил проникновенно, как может говорить лишь отец заблудшему сыну:
— Да, мне иногда жаль отдельного человека. Как на духу тебе признаюсь: мне иногда жаль самого себя, потому что в душе я — поэт. Стихи писал. Мне бы и дальше. Но революция позвала — и я пошел. Готов голову свою положить на плаху. Сознательно. Вникни, Артемий: мы головы свои не жалеем, а крестьянину жаль куска хлеба для рабочего человека, он стремится на этом куске нажиться. Чувствуешь разницу?
— Но у него ж дети, у крестьянина-то, — хватался за соломинку Дудник. — Если дети с голодухи перемрут, для кого ж тогда мы стараемся? Для кого ж тогда революция?
— Да, перемрут. Но перемрут слабые. Сильные останутся. И они народят сильных и красивых людей, которые построят царство свободы и всеобщего счастья. Не для отдельных личностей, а для всего человечества. Но чтобы строить, надо расчистить поле, убрать камни, разровнять. Мы не виноваты в том, что крестьянин по темноте своей не понимает, в чем его счастье.
— Но если тебе больно, ты кричишь или стонешь, — не сдавался Дудник, хотя и благоговел перед непостижимой правотой чахоточного еврея: стоящие на краю могилы не лукавят.
Пакус ладонью отстранил его жалкие возражения.
— На фоне гигантских мировых процессов моя боль, твоя боль, крики и стоны тысяч и даже миллионов людей ничего не значат. История их просто не должна услышать, как не слышала крики и стоны первых христиан, бросаемых римлянами на растерзание диким зверям. Ты, Артемий, должен понимать только одно: ты сегодня творишь историю новой цивилизации, поворачиваешь человечество на новый путь. Ты есть часть механизма, гигантского механизма, который привели в движение большевики. И должен этим гордиться. Внуки твои будут тебе завидовать. Помяни мое слово.
Трещит лучина в избе мельника, за бычьим пузырем, которым затянуто маленькое окошко, воет ветер и метет метель, у крыльца стучит кованым копытом лошадь. Пакус смотрит на часы, покашливает. Он бы и еще говорил, да нет времени — ну ни минуты.
— Ладно, ты иди, — говорит он Дуднику. — Следующая встреча в Воскресенском. Придет Аверьян. Будь осторожен. Убедись, что за ним нет слежки.
И Дудник уходит в метель. Его разведданных ждут в штабе экспедиционного карательного корпуса, возглавляемого Антоновым-Овсеенко и Тухачевским. А еще нужны списки активистов мятежа, чтобы, когда он будет подавлен, никто не ушел от карающей руки пролетариата.
Глава 10
Пакус и сегодня готов повторить все сказанное тогда слово в слово. Но стоит ли? Тем более что в глубине сознания у него все еще держится ощущение, что встреча эта неспроста, что тут возможна ловушка для него, Льва Пакуса. А еще этот Маяковский… — никак не может отвязаться, не дает сосредоточиться. С Есениным было проще. Может, потому что классово чуждый элемент? Так ведь и Маяковский далеко не пролетарий. А психология талантливых поэтов, познавших славу, преувеличивающих значение своего слова, одинакова, так что эволюцию их сознания легко просчитать, поступки предвидеть. Тем более человеку, который тоже, так сказать, не лишен поэтического дарования.
А Дудник торопится, его шепот разносится по пустой камере, тревожит, возбуждает то сомнения, то надежды. В конце концов, можно подыграть, а затем выяснить, что скрывается за всем этим: чистая ли случайность или чей-то расчет? Дудника, если даже он переметнулся к врагам революции, конечно, жаль, но сейчас надо думать не о нем, а о себе. Чем ему грозит эта встреча? Не лучше ли отказаться от дальнейшего разговора? Хотя бы под тем предлогом, что их связывает прошлое, и он, Лев Пакус, может быть слишком субъективен в оценке деяний этого человека. Такое уже случалось, и не с ним одним, поэтому в ОГПУ существует практика передачи таких дел незаинтересованному лицу. С другой стороны, он ведь и не ведет никакого дела, а по долгу службы обязан извлечь из этой встречи все возможное. Иначе его не поймут.
И Пакус, откинувшись на спинку стула, заговорил нормальным голосом: