— Я ему сказал, что он дурак, — кривя губы в улыбке, заговорил Гаврилов, подходя к Пивоварову. — И еще сказал, что было бы лучше, если бы он воевал с немцами, а не со своими.
— Зря ты так, Алексей Потапыч, — огорчился Пивоваров. — Начнет он тебе мстить, всякие гадости делать… Да и человек-то он подневольный: что с него взять…
— Слышал бы ты, Ерофей Тихонович, какую ахинею он нес! Я даже, грешным делом, подумал: а все ли у него дома? Это ж надо такую арифметику придумать: если, говорит, в роте сто автоматов и только двадцать винтовок, и во время боя повреждено десять винтовок, то сколько должно быть повреждено автоматов? Не менее пятидесяти штук. А? Как тебе нравится?
— Логично, ничего не скажешь.
— Вот-вот. Он от сознания собственной гениальности чуть ни лопнул у меня на глазах. — Гаврилов всплеснул рукой и рассмеялся мелким дребезжащим смешком, так не вяжущимся с его грубо отесанными чертами лица. — Ему невдомек, что когда солдат сидит в окопе и слышит вой снаряда или мины, то он падает на дно окопа, а винтовка чаще всего остается на бруствере. Солдат поднялся, отряхнулся, а винтовка — тю-тю! Зато автомат он на бруствере не оставит, потому что автомат короче и не мешает падать вместе с ним на дно окопа. Вот и вся логика с арифметикой. Его от такой логики чуть кондрашка не хватила.
— Ты хочешь сказать, что убедил его?
— Так он же в окопах никогда не сидел, и ему что винтовка, что автомат — один черт.
— Но ведь бросали же, — с сожалением произнес Пивоваров, не терпящий неточности.
— Ну и что? Я бы и сам бросил, будь у меня винтовка и подвернись немецкий автомат. Тем более что эта новая самозарядка — штука весьма ненадежная и может отказать в самый неподходящий момент. Уж лучше трехлинейка. Или взял бы автомат у своего погибшего товарища. Он тебя от живота поливает, а ты пока клац-клац… Да что я тебе говорю! Сам знаешь.
— И все-таки зря ты, Алексей Потапыч, на рожон лезешь.
— Ничего не зря! Я же чувствую, что он под ротного нашего копает! — снова загорелся Гаврилов. — Дерьмо собачье! Сидит тут, понимаешь ли, за пять километров от передовой и высасывает из пальца вредителей и шпионов.
— Успокойся, Алексей Потапыч! Ради бога, успокойся! Придет время, все образуется, как говаривал Толстой, всякому воздастся по делам его…
— Да когда оно придет-то, голубчик мой Ерофей Тихонович? Нас-то с тобой уже не будет! А мне вот как тошно жить рядом с такими вот кривоносовыми! Так тошно, что иногда застрелиться хочется. Одно удерживает, что кривоносовым от этого только лучше станет.
— Бог с ним! — нахмурился Пивоваров, заметив, что на них поглядывают солдаты первой роты, сбившиеся возле землянки. — Давай лучше закурим.
— Да, пожалуй, действительно лучше, — как-то сразу сник Гаврилов. — Может, ты и прав, капитан. Но мне иногда так хочется забраться на какую-нибудь высокую гору и оттуда крикнуть на весь мир: «Люди, посмотрите, как мы неправильно живем!» Как ты думаешь, услыхали бы?
— Время еще не пришло. Вот закончим войну, тогда, может быть…
И они сосредоточенно принялись дымить, поглядывая на проселок, на который в наступающих сумерках, всхрапывая, урча и кивая длинными орудийными стволами, выползали тяжелые танки ИС — «Иосиф Сталин». От их медлительного и тяжелого движения земля тряслась мелкой лихорадочной дрожью, с деревьев сыпалась хвоя, а воздух, будто уплотнившийся, давил на уши.
— Эх! — тихо воскликнул Гаврилов. — Мне бы в сорок первом с десяток таких танков…
— Нда, — качнул головой Пивоваров. — Танки превосходные. Вот разве что танкисты в сорок первом были другие, мало похожие на нынешних…
— Что ты имеешь в виду? — вскинулся Гаврилов.
— А то, что и мы были другими, что сидело в нас какое-то не то благодушие, не то неуверенность в собственных силах… Злости нам не хватало, азарта. Даже и не знаю, какими словами это выразить. Была некая аморфность, растерянность перед неведомым, непонятным. Во мне это сидело — точно знаю. Но после вчерашнего боя уже не сидит. Я другим человеком стал. Крылья, что ли, выросли. Не знаю. Но если завтра снова в бой, то я пойду в этот бой не только без страха, не только с ненавистью, но и с презрением к врагу, который считал и считает себя выше нас, русских, который убежден, будто бы он имеет исключительное право жить на этой земле, имеет право распоряжаться другими народами. Во мне раньше, — все с большей горячностью говорил Пивоваров, — не хватало не только злости, но и гордости, что я — русский человек, что я сын такой огромной и такой разнообразной страны, населенной разнообразными же народами, что на мне лежит ответственность и за эту страну, и за населяющие ее народы. Я произносил на собраниях правильные слова, мне казалось, что Россия — это весь мир, а весь мир — это Россия, и не столь важно, где начинаются и где кончаются ее границы. Во мне, понимаешь ли, не было уверенности, что я должен защищать исключительно Россию, как защищали и отстаивали ее мои предки…
Пивоваров помолчал, потер руками лицо, закончил уже более сдержанно: