Уныло тянулась панихида. В соборе ярко горели пудовые свечи. Народ заполнил все улицы и переулки. Собор тонул в многоголосье и уже давно не мог вместить желающих.
Обещала быть богатой милостыня.
Гулко гудел колокол, и множество рук, подчиняясь неведомой команде, тянулось ко лбу и осеняло себя знамением.
– Царь-то все мечется, – пробежал слушок по толпе.
– Волосья на себе рвет.
– Совсем обезумел.
– Негоже в таком возрасте во вдовстве пропадать. Ох, негоже!
Вместе со всеми у собора стоял Циклоп Гордей. Он мало чем отличался от большинства собравшихся, правда, ростом повыше и плечи поширше, чем у иных. Перекрестился разбойник на крест, посмотрел по сторонам, а потом повернулся к стоящему рядом монаху с рваными ноздрями и обронил невзначай:
– Пускай ближе к собору подходят. Вот где деньги! Там и милостыня побольше и вельможи познатнее. Вот где кошели обрезать можно, а в такой толчее разве доищутся! И чтобы ни единой гривны себе не взяли, все на братию потом поделим.
– А если бродяги Яшки Хромого встретятся?
– Деньги у них отбирать, а самих нечестивцев лупить нещадно! Нечего по нашей вотчине рыскать. У них посады и слободы имеются, вот пускай с них и взыскивают! И не робеть! – напутствовал тать. – Боярам сейчас не до нас, а такой день, как нынешний, не скоро придет.
Гордей усмехнулся, подумав о том, что сегодня многие из царских вельмож не досчитаются своих червонцев. Этот день должен стать испытанием для многих бродяг, которые делом должны заслужить право быть принятыми в братию Гордея. А позднее, когда город оденется во мрак, при свете огромного костра новые обитатели Городской башни будут давать клятву на верность Циклопу Гордею: знаменитый тать поднимет каждого бродягу с колен, поцелует в лоб и даст кличку, с которой ему жить дальше.
Нищие жались к собору все теснее. Караул уже с трудом сдерживал натиск, и только иной раз, перекрывая общий гул, тысяцкий[58]
орал на первые ряды, веля податься от изгородей.Народ был назойлив, перелезал через ограду и двигался прямо на паперть, где стояли низшие чины. А когда из собора показались бояре, толпа отхлынула враз.
– Митрополит-то не удержался, разрыдался мальцом, когда царицу в могилу опускали, – вынес на площадь новость, которая тут же была подхвачена рядом стоящими, Иван Челяднин.
– На государе-то лица нет, – говорили другие.
Царь не смотрел по сторонам, шествовал сам по себе. Шапка сбилась набок и держалась неведомо как, а кафтан не застегнут вовсе. Свеча в его руках потухла, кто-то из бояр запалил почерневший фитиль, и огонь в ладони царя запылал вновь.
А когда государь с боярами ушел, двое рынд выволокли огромную корзину с мелочью и стали швырять монеты во все стороны, приговаривая:
– Выпейте, честной народ, за упокой рабы божьей царицы Анастасии Романовны.
Часть четвертая
Одиночество
Самодержец в горе
После смерти Анастасии прошла неделя. Боярышни и сенные девки были одеты во все черное, и длинные концы платков едва не касались земли. Дворец потерял прежнюю живость и впал в уныние. Неуместны громкие разговоры, нет обычной спешки, в речах рассудительность.
Бывало, заголосит на весь дворец какой-нибудь певчий, заворожит звонким голосом женскую половину терема, зашевелит застоявшуюся тишь, а сейчас только и разговоров:
– Ушла матушка. Вот сердешная… На кого она нас оставила… – Святой жила, свято и померла. Видать, ей место в раю уготовано.
Царь не показывался все это время. Бояре, как и прежде, собирались у Передней комнаты, но Иван не выходил.
Не тревожили вдового государя, слыша его плач, который больше напоминал приглушенный стон, похожий на тот, когда из потревоженной раны тянут острые занозы. Вскрикнет глухо Иван и замрет. Раз пытался пройти в государеву комнату Григорий Захарьин, но царь обругал его бранным словом, едва услышав в сенях скрип. Стольники поставят подносы с едой у порога и бегут прочь.
Со своим горем Иван боролся в одиночестве и помощи ни от кого не желал. Желтым пламенем горела лампадка. А в углу, бросая ломаную тень на стены, сгибалась и разгибалась одинокая фигура – то молился Иван Васильевич.
Бояре увидели Ивана на восьмой день. Перед ними был старик! Лицо пожелтело, а ввалившиеся щеки избороздили морщины. Горе оказалось подобно тяжкому грузу – взвалил его Иван на плечи и согнулся под неимоверной тяжестью.
Таким и вышел он к ближним боярам. Сгорбленным. Усталым.
Постоял малость Иван, а потом снял с головы шапку. Ахнули вельможи – вместо черных прядей жалко топорщились седые лохмы.
– Батюшка, что же ты с собой делаешь? – грохнулись коленями об пол бояре, стараясь не смотреть на поседевшую голову государя.
– Поберег бы себя, два мальца при тебе остались, – предостерег Захарьин. – Как же им без родителей. И мне тоже тяжко, Анастасия для меня вместо дочери была, однако держусь вот.
Помолчал Иван, а потом сказал:
– Все… царицу не воскресить. Плясунов мне в комнату и скоморохов. Пусть развеселят своего государя.