Было время, когда маленьким мальчиком, веря в цветики-семицветики, Деда Мороза, добрых волшебников, джиннов, бутылки, лампы и всех прочих исполнителей «трех желаний», много передумал Подорожкин о том, отчего бы не загадать на первом желании, чтобы исполнялись все остальные. Да и кто из нас не думал об этом… Тем временем одно желание было исполнено.
Он наклонился и, счищая морской песок и налипшие ракушки с этикетки, прочел недоверчиво и признательно:
– Слава богу… – потрясенный, произнес человек посреди безлюдной стихии и, зажав рукой золоченую крышечку, поднажав, повернул. Вместе с этим движением в ушах его прозвучало невероятное…
– Слушаюсь и повинуюсь, мой господин…
В этот миг, даровавший герою нашему всемогущество, Подорожкин, вздрогнув от ужаса, отшвырнул и разбил вдребезги драгоценный сосуд.
Созданный из чистого бездымного пламени, слуга шайтана ли или мечты человеческой, исполнитель всякого пожелания – джинн, обретя свободу, пронесся с веселым посвистом над недавним своим господином, полоснув крылом чайки небесную ширь, задевая лучом вскипающую волну, туда, где горизонт обозначен как недостижимая линия, до которой всего-то пятьсот километров.
Истина
«Это ж надо было так вляпаться… Старый ты осел… Скотина ты, идиотина!..»
«И не говори!» – рассуждал сам с собой Николай Васильевич Тушкин. Николай Васильевич предпочитал всем иным диалогам – внутренний, считая, что не следует быть так же откровенным в беседах с кем-нибудь еще, самого себя кроме. Наружный собеседник не мог понять Николая Васильевича так, как только один он мог понять себя. Мог оскорбить равнодушием, невниманием, фыркнуть или даже посмеяться над ним; наружный собеседник мог обозвать Николая Васильевича ослом, и, как всякий эгоист, наружный собеседник интересовался больше самим собой. Он почти никогда не дослушивал, переспрашивал, ни с того ни с сего начинал рассказывать о себе, точно мог послужить примером, хотя сам не имел к делам Тушкина никакого причастия, и! даже если брал наконец в толк, о чем говорят ему, то советовал очевидные, совершенно невероятные глупости, ради каких не стоило заводить с ним беседы.
Хуже того. Николай Васильевич подозревал (вероятней всего, справедливо), что даже если вдруг повезет ему со слушателем и достанется какой-нибудь из внимательных, молчаливых, то внимание его, молчание и кивки могут означать двойную игру подковерную. Могут означать, что собеседник халтурит, одновременно ведет свой собственный внутренний диалог, даже отдаленно не имеющий отношения к его делу, в то время как…
В то время как внутренний собеседник Николая Васильевича был, без сомнения, человек неравнодушный и сострадательный. Называя Николая Васильевича «старым ослом», он одновременно называл «старым ослом» и себя, что имеет во всякой беседе большое значение. Потому что одно дело, когда собеседник скажет тебе: «Осел!» – и совсем другое, когда ты сам себе это скажешь.
Так что во внутренних диалогах обходилось хотя и не без взаимных оскорблений, зато и без смертельных обид, ибо обида, самому себе нанесенная, скорее напоминает дружеское участие.
Итак, внутренний собеседник Николая Васильевича был человек заинтересованный в делах его, живо сострадательный, душевный. Ему не нужно было обрисовывать ситуацию и ее разжевывать, ибо он был одновременно и свидетелем, и соучастником дел его.
Он всегда был рядом, то есть внутри Николая Васильевича, видел мир его глазами и одновременно имел на мир этот собственный взгляд, они частенько расходились в вопросах политики и в отношении ужина. Один из них предпочитал картошку, а другой – макароны, или один – пюре, другой – сосиски или пельмени, один – кетчуп, другой – горчицу, однако, по сути, все это были такие мелочи! И за долгие годы совместной жизни эти двое научились договариваться и прощать. Но, когда обида была крепка, а оскорбление непростительно, они погружались в тягостное молчание. Когда же нарушали они молчание это, рождалась простая истина: человек не может долго жить без прощения себя самого.
Пожелай
В день же тот дано было Валентину Андреевичу слово, и оно прозвучало в голове его, в помещении офисном, посередь ноябрьских сумерек, возникнув абсолютно из ничего. И было оно: «ПОЖЕЛАЙ!»
Остальные мысли Валентина Андреевича – желанья, жизненной привычкой в слова облаченные, – были мелочны, подотчетны голосу разума, суетны, предсказуемы, ибо вытекали одно из другого и звучали как будто на отдалении, покружившись, таяли, забывались.