Нас обвенчали в капелле церкви Сан-Филиппо. Мне казалось, что я воспарил на небеса блаженства, я разорвал все свои сомнительные связи, вышел в отставку, меня больше никто не встречал в тех кругах, где я прежде кощунственно утопал во всяческих пороках. Именно это изменение прежнего образа жизни послужило к моей погибели. Та самая танцовщица, отношения с которой я порвал, выследила, куда я отправляюсь каждый вечер, и, предчувствуя, что из этого, быть может, разовьется зерно ее мести, открыла моему брату тайну моей любви. Брат мой прокрался вслед за мной в наше гнездышко и застал меня в объятьях Анджелы. Гектор обратил все в шутку, попросил извинить ему его настойчивость и стал упрекать меня в том, что я оказался таким скрытным и не доверяю ему, хотя бы как откровенному другу; но я слишком явственно заметил, до чего поразила его возвышенная прелесть Анджелы. Искра была заронена, пламя бешеной страсти вспыхнуло в его душе. Он часто приходил к нам, хотя только в те часы, когда он заведомо знал, что я дома. Мне показалось, будто я замечаю, что безумная страсть Гектора встречает взаимность, и все фурии ревности терзали грудь мою. Тут-то я и постиг все ужасы преисподней! Однажды, когда я вошел в покои Анджелы, мне показалось, что из соседней комнаты донесся голос Гектора. Со смертью в душе я остался стоять, как будто врос корнями в пол. Но внезапно Гектор ворвался из соседней комнаты – лицо его пылало, и дикий взгляд блуждал, как у исступленного. «Проклятый, больше ты не будешь стоять на моем пути!» – так воскликнул он, кипя от злости, мгновенно выхватил кинжал и вонзил его по рукоять в грудь мою. Подоспевший хирург обнаружил, что удар пришелся в самое сердце. Всеблагая удостоила меня великой милости своей, свершив чудо и даровав мне жизнь.
Монах произнес эти последние слова тихим, дрожащим голосом и затем, казалось, погрузился в горестные раздумья.
– Но что же, – спросил Крейслер, – но что же стало с Анджелой?
– Когда убийца хотел вкусить плоды своего злодеяния, – ответил монах глухо, как бы голосом привидения, – любимую мою охватила смертельная судорога и она умерла у него на руках. Яд…
Произнеся эти слова, монах пал наземь, лицом вниз, и захрипел, как будто в агонии. Крейслер дернул за веревку колокола и взбудоражил всю обитель. Сбежались братья-монахи и унесли Киприана, лишившегося чувств, в монастырскую больницу.
На следующее утро Крейслер нашел аббата в необыкновенно веселом настроении.
– Ха-ха, мой милый Иоганнес, вы никак не хотели верить в чудеса новейших времен, а ведь вы вчера в церкви сами, собственной персоной, совершили удивительнейшее из чудес, какие только бывают на этом свете! Ну скажите, что вы такое сотворили с нашим надменным, заносчивым святым: он лежит будто мучающийся угрызениями совести грешник, раздавленный бременем грехов своих, и в детском страхе смерти молит нас о прощении за то, что он-де желал вознестись превыше нас всех! Неужели же вы заставили его, который требовал от вас исповеди, исповедаться самого?
Крейслер счел, что нет никаких причин умалчивать о том, что произошло у него с монахом Киприаном. Посему он подробнейшим образом рассказал о той прямодушной, но карающей проповеди, которую он прочел высокомерному монаху, когда тот пытался унизить святое музыкальное искусство, рассказал обо всем, даже и о том ужасном состоянии, в которое брат Киприан впал, произнеся слово «яд». Затем Крейслер признался, что он, собственно, все еще не понимает, почему портрет, который так испугал принца Гектора, оказал такое же воздействие на монаха Киприана. Точно так же он, Крейслер, доселе еще находится в полном неведении относительно того, каким образом маэстро Абрагам оказался вовлечен во всю эту жуткую историю.