Лёжа в своей однокомнатной квартире, с диваном и уютным книжным шкафом, Джуда думала, что и смерть её будет похожа на эту комнату: уютную, где любимые книги наблюдают из-за стеклянных дверок. Просто в какой-то момент она не сможет выйти из этой комнаты, останется в ней навсегда, и это будет её личная вечность. Подумав так, Джуда не почувствовала ничего. В конце концов, каждый создаёт себе жизнь, какую хочет, так почему бы и смерть не создавать так же? По крайней мере, это справедливо, думала Джуда. И она впервые задумалась о своём одиночестве, о своём женском одиночестве, и оно показалось ей облачённым в серый сарафан и пахнущим прелыми яблоками. Но ведь это именно то, о чём ты всю жизнь мечтала, подумала она. Это именно то, что ты создавала себе годы напролёт, подумала Джуда, и даже бесы не посмели приблизиться к ней в тот момент, смущённые её настроением.
Оно так и бродило за ней, бледное, тощее, налысо бритое, в сером сарафане на голое тело – её одиночество. Бродило до тех пор, пока Джуда не встретила Яра, и только тогда она перестала просыпаться от запаха прелых яблок от собственных волос.
И тогда же случилось другое, чего Джуда не сразу смогла осознать: танец, тот самый танец стал проступать сквозь неё, как только божество может проступать сквозь явленные вещи. И тело поддалось с неизбежностью и сладкой обречённостью, как всегда поддавалось на все влияния – тренировки, диеты, чужое, мужское тело. Усмирённое, послушное, текучее, как после любви, побеждённое, оно больше не сопротивлялось, и Джуде оставалось только с благоговением следить за проявлением божества.
Она понимала, что это будет другой танец. Что тот, который увидела она у индианки, повторить не сможет, но это и не было больше нужно: её танец будет тем, который может проявиться только через неё. Оба эти танца происходили из одного источника, оба они были отражением единого, кристального идеала. Но здесь, в мире тела, глины и пота, в зрительном и осязаемом мире он не мог бы существовать и мига, как не может жить обитатель водной стихии на суше, и даже красоту его на суше мы не в состоянии оценить.
Сперва, осознав это, Джуда была в отчаянии. Для чего тогда стараться? Работать, рвать сухожилия и выжимать пот из волос, если прекрасное недостижимо так же, как никто не может облизнуть собственные уши? Но постепенно иное чувство стало приходить к ней: тот танец, который проявился через неё, был хоть и не похож на свой источник в ином мире, однако был отражением его на земле. И отражением отнюдь не дурным.
Когда она думала об этом, ей вспоминалась история, случившаяся с ней в Индии, на острове, дрейфующем в Адаманском море. Однажды она вышла из домика, в котором жила, на самом ещё дремотном рассвете. Домик к тому моменту был уже так раскалён под своей шуршащей крышей из банановых листьев, что воздух там казался студнем, лениво колышущимся от движения лопастей вентилятора, и в студне этом плавали нежные трели гекконов, запахи пота и любви – Джуда ездила туда с каким-то приятелем, в которого была влюблена в те дни и о котором могла вспомнить теперь только в связи с этой историей. Так вот, спать в этом домике днём можно было крепче, чем ночью, а ночью крепче любить. После этого приятель засыпал, как все мужчины во веки веков, ему не мешали ни гекконы, ни духота, а Джуда, напротив, не могла заснуть и уходила, душимая чувством непобедимого одиночества и отделённости от мира. За стенами дремали джунгли, не знающие ни истории, ни греха, за стенами занимались дорассветные петухи, когда Джуда выходила, полуслепая и мягкая, как Суламифь, бредущая в раскалённой ночи под стенами иерусалимскими. Она шла, покачиваясь, через пальмовую рощу, шла на запах моря, и роща казалась ей полной призрачных российских берёз.
На море был отлив. Дно обнажалось, и Джуде, не привыкшей к дыханию мирового океана, становилось всякий раз жутко при виде блестящего, нутряного песка и изъеденных солью камней там, где днём плавали лодки. Она садилась на изогнутую пальму и смотрела на горизонт, а между тем поднималось солнце, такое же заспанное, мятое и красное, как будто где-то там, за горизонтом, оно тоже занималось любовью всю ночь напролёт.
Джуда редко сидела на пляже одна. Островитяне, не индусы, а низкорослые, смуглые туземцы, рыбаки с осанкой наследных принцев и самыми загадочными глазами, какие доводилось Джуде встречать, народ крайне практичный, весь день занятый своей простой, но важной работой, – этот народ позволял себе забвение от трудов лишь на рассвете. Они жили у моря, в лачугах, стоящих среди пальм, которыми поросло побережье, и Джуда не раз наблюдала, как выходили они к восходу на берег, сопровождаемые коротколапыми рыжими собаками, всю жизнь ничего не ведающими, кроме щенячьего счастья, садились и смотрели на рождающийся свет.