Они привыкли к Джуде, а Джуда привыкла к ним; днём не перекинувшиеся и взглядом, как все туристы с местными, на рассвете они становились как будто одним племенем – просто людей, людей, приветствующих новорожденного бога. Они смотрели на небо, на море, впитывали краски и свежесть, и различий в этот момент между ними быть не могло.
Так вот, в одно такое утро Джуда и услышала
Музыку, которая летела над пляжем, Джуда не могла ни повторить, ни запомнить. Мелодия была так же пропитана солью и самыми немыслимыми запахами, как всё вокруг; она была так же сложна для белого уха, как всё, что играется в Индии; она была столь откровенно потусторонней в этом рассвете, в этом отливе, в этих пальмах и на этой земле, что у Джуды захватило дух. Она шла оттуда, где существует всякая музыка; она была и всякой музыкой, и памятью о ней, и зерном всякой музыки, её концом и началом, и, между тем она была настолько неотделима от этого утра, этого моря, берега и этих людей, как неотделимо сердце от жизни, а жизнь – от чувства красоты. Она жила только в тот миг, пока звучала; она звучала только там, где родилась. Джуда слизывала соль с губ, не зная, её это соль или моря.
Она думала тогда, что жизнь изменится с этого дня, что она никогда больше не станет тратить её впустую и никогда не предаст этого открывшегося ей чувства неземной красоты. Но вечером того же дня они отправились с приятелем в бар, где собиралось разноликое, многонациональное, но одинаково обкуренное общество. Обычно они обходили этот бар стороной, потому что жаждали от Индии только трёх вещей: погружения, одиночества и друг друга. Но вот в тот вечер как вожжа под хвост попала – они пошли.
К этому бару прибился местный бич. Он выклянчивал выпивку или денег. На острове он жил давно, так что успел приобрести цвет аборигенов. Он был рыж, волосы его сбились в естественные дреды, он разъезжал по острову на самодельном ржавом велосипеде, был поджар, взглядом дик и без переднего зуба. Как-то раз Джуда встретила его на пляже: он входил в воду в чём мать родила и тем заставил Джуду быстро оттуда уйти – он был первым мужчиной, которому удалось смутить её своей наготой. На острове он подрабатывал лудильщиком и помимо кривых подсвечников, тазов и посуды мастерил жестяные флейты. Их-то он и навязывал туристам в баре: они торчали у него из-за плеча, из красной торбы, как стрелы из колчана. «Это настоящие флейты, – говорил он, плюясь и шепелявя. – Ирландские настоящие флейты! Неважно, где они сделаны. Ирландия у меня в сердце – и это самые ирландские флейты в мире!» Вида они были жуткого, но деду удавалось довольно бойко сыграть на них Green sleeves. Тем же, кто лишён вкуса музыки, он обычно демонстрировал, как легко можно через флейту, зажав все дырки пятернёй, высосать стакан виски. У него это получалось мастерски. Все хохотали, кто-то кидал деду деньги и получал флейту на память об острове.
Он говорил, что все флейты одной длины, настроены в ре, и ему для этого камертон не нужен: они такой же длины, как мой уд, хвастался он. Но Джуда слышала, что флейты не строят, что каждая из них фальшивит по-своему, и даже в темноте было видно, что они вовсе не одной длины. Чёрт дёрнул её заявить об этом деду, намекая, что он уже и забыл, какой длины его уд. Бар рухнул смехом, а дед возьми и обидься. «Может, я уже стар, чтобы всю ночь протанцевать с тобой, но я ещё достаточно силён, чтобы заставить тебя всю ночь танцевать под мою дудку», – сказал он и предложил пари: он её обыграет или она его обтанцует. Джуда согласилась. Тогда дед достал из торбы другую флейту, лучшего вида и звука, видно, из родной Ирландии, флейту, которая служила образцом для остальных, и начал играть, притоптывая.
Он оказался не дурак в джигах, но с Джудой прокололся: она отпрыгала всю ночь и, конечно, перепрыгала его в этом поединке, за что получила связку жестяных флейт, которые тут же раздарила оставшимся в баре зевакам, и только одну взяла на память себе.