И здесь я хочу припомнить то мое предположение, которое более всего шокировало мсье Питоле: оно состояло в том, что обыкновенно и во многих случаях эрудиция представляет собой плохо скрытую форму духовной лени, или, как довелось мне писать в «Житии Дон Кихота и Санчо», опиум, усыпляющий духовное беспокойство.15
Я знаком с одним ученым мужем из числа людей добропорядочных, эрудитом в лучшем смысле слова, и особенно и прежде всего человеком справедливым и сердечным, так он как‑то раз признался мне в том, что предался ученым изысканиям, чтобы смягчить разочарование, погасить сомнения и тревоги религиозного свойства. Всякий знает, как часто ученые, задающиеся целью выяснить, что думал тот или иной человек и как он выразил то, о чем думал, не способны передать объективно исследуемые мысли. Они пишут ученейшую монографию о доктрине Троицы у того или иного темного богослова, и при этом их решительно не тревожат те невероятные проблемы, которые неизбежно возникают при рассмотрении догмы Троицы. Все‑то у них становится экспонатом для музея ископаемых, и не слышат они доносящегося сквозь века рева любви и печали мастодонта.Да, частенько образованность — способ уклониться и, вместо того чтобы смотреть в лицо сфинксу, пересчитывать щетинки у него на хвосте. Вот так они и рыщут, собирая разные курьезы дней минувших, с одной только целью — не сталкиваться лицом к лицу с совестью, которая вопрошает о собственных корнях и уделе. Знаю я одного такого, он, чтобы избежать духовной тревоги и страшась скитаний вслепую, ушел от ортодоксальной веры предков, но только затем, чтобы предаться ученейшим исследованиям литургии. Вот это и есть пересчитывать щетинки на хвосте у сфинкса.
А сейчас о другом, о том легионе иностранных испанистов и испанофилов, которые, за немногими очень почтенными исключениями, если что и делают, так это — вкупе с некоторыми нашими палеонтологами от родной литературы — презирают испанцев нынешних. Для большей части этих господ из Франции, Германии, Англии, США и других стран, пишущих не о наших делах, но о делах наших далеких предков, Испания кончилась в XVII или XVIII веке. Мы, живые, для них не существуем, разве что в качестве владельцев унаследованного от предков хлама. Мы обитаем среди прелюбопытнейших руин, и когда суровой зимней ночью мы забираем из развалин несколько камней, чтобы укрепить шалаш, в котором мы прячемся, нас же обзывают варварами. Нам, видите ли, надлежит ограничиваться ролью хранителей музея. Да черт с ними!
На одной университетской кафедре испанского языка и литературы недавно читали, переводили и комментировали — что бы ты думал, читатель? — «Марокканские письма» Кадальсо,16
которых ни ты, читатель, ни я не знаем и знать не желаем: сочинение окончательно и бесповоротно мертвое. Становится легче дышать, когда изредка появляются имена Беккера, Кампоамора, Аларкона, Валеры,17 а то и имя кого‑нибудь из ныне живущих, это бывает, если у этого живущего под кожей просматривается скелет. Но обычно это палеонтологические раскопки. И Кадальсо как раз и есть то самое ископаемое, в чьем историческом существовании я, кроме всего прочего, не так уж и уверен и не собираюсь удостоверяться. Вокруг меня слишком много тех, кто меня действительно интересует, живых, чтобы я развлекался эксгумацией почивших совсем, навсегда и безвозвратно.Оставим в покое этих добрых сеньоров, пусть пишут литературную историю Испании, а мы, со своей стороны, попытаемся сотворить ее, сотворить эту самую историю. Оставим кости ученым мужам из послезавтрашнего дня. И упаси нас Боже, чтобы кому‑нибудь из них пришло на ум нас перезахоранивать.
Но еще хуже собственно ученых «полевые исследователи», добытчики фрагментов зубов ископаемого, а еще хуже, чем они, просто поклонники учености, писатели, сыплющие именами и цитирующие все на свете кстати и некстати.