— Как дела, Эрнест? — спросил его я.
Со своим неповторимым красноречием он начал повествование о смерти и доблести, и когда я проснулся, он уже разбил лагерь и сидел у огромного костра, готовя на нас на всех ужин из отменнейшей кожи. Я начал подкалывать Хемингуэя насчет его бороды, мы от души посмея-лись, попили коньячку, а потом натянули боксерские перчатки, и он разбил мне нос.
В том же году я снова приехал в Париж, чтобы потолковать с тощим и нервным европейским композитором с орлиным профилем и примечательно быстрым взглядом, которому было в дальнейшем суждено стать Игорем Стравинским, а затем и его лучшим другом. Я поселился у Мана, к нам нераз заходили ужинать Стинг Рэй и Сальвадор Дали. Дали решил устроить персональную выставку, и эта выставка удалась как нельзя лучше, потому что ее посетила только одна персона. А вообще тогда стояла веселая и прекрасная французская зима.
Помню, как-то апрельским вечером вернулись домой с новогодней вечеринки Скотт Фицджеральд с женой. Последние три месяца они питались исключительно шампанским, а на предыдущей неделе с чьей-то подначки разогнали свой лимузин и на полном ходу въехали в океан с тридцатиметрового обрыва. В Фицджеральдах было что-то удивительно настоящее — их моральные ценности сводились к самым основным. И оба такие скромные! Я помню, как они были польщены, когда Грант Вуд уговорил их позировать для своей "Американской готики". Зельда потом рассказала мне, что Скотт на каждом сеансе обязательно ронял вилы. В течение последующих нескольких лет я все ближе и ближе сходился с Фицджеральдом, и многие наши друзья считали меня прототипом главного героя его нового романа. Другие же считали что я построил свою жизнь по подобию главного героя его предыдущего романа. Кончилось все это тем что один из вымышленных им персонажей подал на меня в суд. Ему не хватало самодисциплины, и, хотя все мы обожали Зельду, мы не могли не прийти к мнению, что она плохо влияет на его работу. Из-за нее его производительность упала с одного романа в год до нерегулярно публикуемого рецепта блюд из даров моря да строчки запятых.
Наконец, в 1929 году мы все вместе отправились в Испанию где Хемингуэи представил нас тореро Манолете, который был настолько чувствителен, что его чувствительность где-то граничила с женственностью. Большой был артист. И такой виртуоз что, не стань он тореадором, вполне мог бы стать всемирно известным счетоводом-бухгалтером. Мы великолепно провели время в Испании — путешествовали, писали.
Хемингуэй взял меня на ловлю тунца. Я поймал четыре консервные банки, мы смеялись, и Алиса Токлас спросила меня, влюблен ли я в Гертруду Стайн (я посвятил Гертруде сборник стихов, хотя стихи были не мои, а Т. С. Элиота), и я признался, что действительно люблю ее, но из этого ничего не выйдет, потому что я недостаточно для нее умен. Алиса Токлас со мной согласилась, а потом мы натянули боксерские перчатки и Гертруда Стайн разбила мне нос.
История про старославянский язык
Все оттуда же вытащил один рассказ, который мне всегда нравился, и используя который, я сдал какое-то неописуемое количество экзаменов в разных учебных заведениях, которые с успехом закончил.
Нe знаю точно, но обыкновенно считается, что для медиков первым экзаменом на зрелость является патология, для строителей — начертательная геометрия, для экономистов, кажется, история международных долгов, а для нас, первокурсников высшего учебного заведения, выбравших своей специальностью родную речь, Рубиконом, через который следовало мужественно пройти, экзамен по старославянскому языку. Кто через него перескакивал, считал себя зрелым, умным и смелым, так что все последующие экзамены были ему уже нипочем.
Курс старославянского языка, языка Кирилла (его также называли Константином) и Мефодия, на котором говорили во времена Великой Моравии, читал нам и затем принимал экзамен некий доцент N. В аудитории во время лекции, он больше напоминал игрока в бейсбол, чем ученого. Даже под рубашкой была заметна игра могучих бицепсов, его руки взмахивали, как крылья ветряной мельницы, а сросшиеся брови напоминали нам летучую мышь (по-латински — виво виво). Из лекции, посвященной началу славянской письменности всех нас заинтересовала одна такая деталь, а именно: Константин был один из семи (!) детей, после его рождения у родителей четырнадцать лет (то есть 7*2) не было детей, сам он умер, когда ему было сорок два (то есть 7*6) года, и папа римский целую неделю (то есть 7*1) держал его мертвое тело в гробу. Все дальнейшие рассуждения, сопровождавшиеся написанием разных слов как глаголицей, так и кириллицей, не представляли для нас никакого интереса.