Но куда более реальна опасность манипуляции читателем или зрителем с помощью того, что им (читателем или зрителем) считается документом, а на самом деле олицетворяет собой неполное знание. Или иначе, городская легенда — документ?
С одной стороны да, но без объяснения границ её реальности — вовсе нет.
В знаменитом романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» советский журналист Карков рассказывает историю о зимних и летних дураках. Прямые фейки и подлоги — это летние дураки.
А вот манипуляция в газетном заголовке — это уже зимние, более опасные дураки.
А то и вовсе манипуляция фактами ради благого дела (которая оборачивается дискредитацией этого благого дела).
Из некоего полного набора документов в том самом нашем конвенциальном смысле можно сделать такой монтаж, что окажется — то ли он шубу украл, то ли у него шубу украли, но явно что за Имярек тянется криминальный след.
И вот этот, трудно распознаваемый феномен, опасен куда более прочего — именно он размывает не просто этические нормы, но и систему нашего познания.
Жизнь жёстче именно там, где зимние дураки.
Данте разделил обманувших доверившихся и обманувших не доверившихся и первых разместил ближе к Коциту.
Если зло открыто и просто, то оно не так страшно.
А вот когда Светлая сторона начинает тобой манипулировать, то тебя (то есть, меня) охватывает тоска — куда деваться? К кому прислониться?
Оно дело — манипуляция в «истой конвенциональной» литературе.
Мы договорились, что это литература, и на её пространстве будем эмоционально сопереживать предложенной конструкции — и играть с автором в игру «поманипулируй, поманипулируй».
Сейчас настало междисциплинарное время и если мы подходим к книге с надеждой, что там заключён конвенциональный документ, то это совсем другой подход.
Мы невидимым образом пользуемся публичной офертой «мы не манипулируем, мы даём вам возможность прикоснуться к подлинности, и за это вы простите нам внесюжетность, косноязычие, etc».
В интервью Алексиевич, столь многих расстроившие, мы как раз видим нормальный авторский текст, как в её книгах Алексиевич — нормальный монтаж.
Ну, не то, что бы нормальный, чтобы он меня удовлетворял, но, в общем, отвечающий поставленной задаче.
Нобелевская лекция как раз вариант интервью — только с самим собой.
Собственно, в Нобелевской лекции нашего лауреата это как раз видно — если не смущаться ужасным пафосом этого текста.
Конструкция этой речи построена так — сначала автор самоназначает себя представителем всего народа СССР и говорит: я тут на трибуне не одна, со мной миллионы страдальцев. (И она зачитывает три, что ли, фрагмента своих книг от лица танкистки, чернобыльской вдовы и партизана).
Это и есть монтаж, при том, что ты, дорогой читатель, как, впрочем, и я, никакого удовольствия в ужасах войны не находим, хотим, чтобы никто никого не убивал, и вообще не мучил.
Но тут вступает в силу первый закон Кулешова — собственно эти рассказы о поломанных судьбах, ребёнке, умершем во чреве матери от радиации и прочее — должны вызвать эмоциональный отклик, и если они не вызывают, то нужно сомневаться — человек ли перед тобой.
Это как с военными фотографиями плачущих детей. Фотографы, помнится, порицали эту манипулятивную практику фотографирования детей в военных интерьерах (она приводит к тому, что зритель невольно принимает сторону каких-нибудь комбатантов), но понятно, чем это кончилось.
Так и вообще со страданием.
Затем лектор говорит на понятном для западного читателя языке: вот у нас тут был социальный эксперимент, и я знаю как его объяснить, чтобы вы поставили где-нибудь у себя галочку «explained».
Потом сообщается: «Сразу после войны Теодор Адорно был потрясен: “Писать стихи после Освенцима — это варварство”. Мой учитель Алесь Адамович, чье имя хочу назвать сегодня с благодарностью, тоже считал, что писать прозу о кошмарах XX века кощунственно» — и в эту пафосный абзац можно добавить только, что, когда Адорно говорил это с трибуны (ну, что «стихи после Освенцима писать нельзя»), кто-то выкрикнул из зала «А завтракать можно?»
То есть, этот пафос был давно изжит, человечество не отказалось от памяти, но научилось работать с травматическим прошлым.
Однако спрос на простые эмоции остаётся.
Мне говорили, что лауреат в своей речи обращается не к русскоязычной публике и имеет на это право. Что нельзя на это обижаться, а высказывание эффективно — но не по нашу честь.
Я с этим не могу согласиться. В общем случае Нобелевская речь довольно важное высказывание. Мы знаем десятки чрезвычайно интересных Нобелевских лекций (про сакраментальный пример речи Бродского я и не говорю).
Если действительно «лауреат в своей речи обращается не к русскоязычию» — это беда. Если это осознанно (я не верю в это) — то это ужасная ошибка в рамках именно просветительской позиции Нобелиата — я следую классическому завету судить художника по законам им и составленным.
Если неосознанно, то это и подавно беда.