Бесконечно сдавали очередные экзамены. Шли прогоны спектакля. Иногда до полуночи. Пока одни играли свои сцены, другие успевали выполнить задание. Текст Грибоедова звучал в ушах, как песня, – ритмично и понятно.
А хор, составлявший ровно половину школы, репетировал музыкальные сцены на самых невероятных инструментах: на древнем утюге, на деревянных ложках, на куске российского полиэтилена. «Именно российского, – уверяли музыканты, – американский не звучит, он толстый».
Первокурсники снимали свой фильм. Роза была режиссером и ругалась по-русски. Хорошее слово «блин». Главное, его надо говорить как можно чаще – помогает эмоционально. Но, кажется, получался хороший сюжет, в котором она использовала свою ситуацию. Старушку – Пиковую даму – играл директор школы в парике.
Вечереть стало раньше. На репетиции уже шли под уличными фонарями. Летели желтые листья, это были самые первые предвестники грядущей осени, которая в Вермонте длится долго и бывает так хороша, что ее называют «Чудом Нового света».
А перед самым спектаклем начался классический вермонтский ливень, от которого не спасает никакой зонтик. Можно только надеть на себя огромный мусорный мешок и идти под яростный стук по голове. Пока никто не решился. Актеры успели прийти заранее и уже сидели в гриме и костюмах. В зале одиноко сидел билингв Саша.
Режиссер подошел к директору, который уныло смотрел по телефону, когда кончится дождь.
– И когда? – спросил режиссер.
– Ровно через два часа, – ответил директор.
Чацкий без гипса берег ногу, но все же повторял с Софьей движения вальса Грибоедова. Выхода не было. Надо было начинать.
Директор мужественно вышел к малочисленным зрителям. В первом ряду сидели дети и внимательно слушали вступительную речь, которую директор всегда готовил заранее и очень ответственно. На этот раз он даже выучил наизусть монолог Чацкого. В это время еще и громыхнуло. Это прозвучало как третий звонок.
Вдруг под ударом шквала распахнулись двери и в зал вместе с ливнем вошли зрители. Мокрые насквозь, но довольные своим подвигом. Их было много. Запахло озоном.
В это время звучали слова «Пойду искать по свету, где утомленному есть сердцу уголок». Вошедшие преподаватели подхватили, думая, что они пришли к концу пьесы: «Карету мне, карету!»
Но спектакль только начинался.
Самым массовым стал, конечно, концерт хора. Когда на общий поклон вышло шестьдесят человек – это произвело сильное впечатление. И Роза знала каждого по имени, большая русская семья.
Расставание было невыносимым. Уже на прощальном банкете стали исчезать люди: за кем-то приехали, кого-то ждало такси. А уж наутро одни слезы и фотографии.
Наконец сняли клятву – разрешили говорить на английском. А все равно обнимались и даже садились перед отъездом на чемодан по-русски. И вообще не хотелось говорить «good by» – «до свидания» дает надежду.
Роза прощалась со своим «птеродактилем», хотя в ее глазах он уже был Чацким.
Конечно, обменялись адресами, конечно, поцеловались на прощание. Но Роза чувствовала, что навсегда. Даже не чувствовала, знала.
Эта преувеличенная внимательность, эта суетливая обязательность – записать, не забыть, сувенир на память: значок «Я говорю по-русски» – это все было немного показное. Мало того, Роза уже знала, что его ждет невеста, с которой он едет в Россию. Просто до последнего надеялась, что это не всерьез.
И всё!
Роза обвела взглядом общежитие, столовую, церковь и попрощалась – надеясь, что не навсегда.
Уже дома увидела книгу «The Name of Rose» на английском. В скобках стояло: «Il nome della rosa», автор Умберто Эко. Вот где она узнает правду о себе. И Роза поняла – надо учить итальянский. Послала немедленно заявление в итальянскую школу.
И жизнь потекла в другую сторону.
Дворник
Молодой режиссер по имени Добрыня прибыл в провинциальный театр не самого маленького университетского города. Его назначили главным режиссером. Это была не ссылка, а почетная должность.
Добрыня успел поставить два нашумевших спектакля в двух столицах и в узких кругах был хорошо известен. Еще был известен как человек с характером, не прогибающийся перед властями и популярный среди женщин.
Конечно, он бы хотел скорее быть очередным в московском театре, чем главным на большом удалении от Европы, но и не близко к Азии. Ни то ни се.
Прибыл один с двумя чемоданами, набитыми мамиными продуктами, и рюкзаком. Ему сказали, что интернет есть и можно не париться.
Театрик с виду напоминал одноэтажное ателье проката: фотографии актеров музейного вида и афиши, которые не содержали ни одного неизвестного Добрыне названия. Это был прокат секонд-хенда второй свежести. Шли пьесы, давно забытые в столицах, и шли, судя по афишам, с самого начала перестройки.
Добрыня понял – придется пахать и пахать.
Он пошел со служебного, где его, естественно, тормознул охранник – лицо в театре значительное.
– Ты, голубчик, прибереги свое рвение, – пародируя Никиту Михалкова чуть сиплым голоском заявил Добрыня, – не то головы не снесешь.
Охранник почуял – свой. И пустил.