Пространность не всегда последовательного салонного повествования давала рассказчику возможность во всем блеске явить «пестроту», почитавшуюся необходимой для исторического сочинения уже эллинистическими теоретиками[502]
: этой пестротой отлично оправдывались все несвойственные традиционным биографиям отступления, превращающиеся у Филострата в демонстрацию едва ли не всех риторических приемов. Жизнеописание Аполлония, и без того легко расчленяющееся на эпизоды, дополнительно расчленено достаточно самостоятельными относительно основного сюжета риторическими «передышками» — наиболее характерны в этом отношении вставные новеллы (история царя Фраота, история царя. Ганга, история о предыдущем воплощении Аполлония и пр.), описания и мифы, особенно пространный миф об Эсопе[503]. Демонстрацией риторического мастерства являются и многие собственные рассуждения Филострата, который хвалит, опровергает, сравнивает[504] — всегда ради оправдания и прославления героя, но гораздо чаще и пространнее, чем это было принято в биографиях. Однако главной заботой риторов оставалось сочинение речей — в том числе речей от чужого лица (этопей) — и, соответственно, мелет (вымышленных разговоров).Термин «этопея» буквально переводится «нравотворение» — такое нравотворение было необходимейшим элементом школьной риторической игры и частым предметом риторической декламации, потому что, воспроизводя жизнь, литература (риторика) воспроизводила не только жизненные ситуации, но и характеры лиц, создающих эти ситуации. Моделирование характера посредством речи отчасти опиралось на драматическую традицию, отчасти на историческую: в обоих случаях основным требованием к речи было ее соответствие нраву персонажа, однако в обоих случаях характеры являлись прежде всего в действии[505]
. В пространном рассказе речь давала возможность ввести некоторые дополнительные сведения философского, исторического или иного свойства — этим приемом пользовался еще Геродот, пользуется им и Филострат, у которого повествовательные вставки часто представляют собой рассказы от чужого лица. Этопея как самоцель была риторическим новшеством и — что кажется на первый взгляд странным — никак не использовалась биографами. Герой исторического повествования произносил речи, в которых изъяснял свои планы и мотивы своих поступков, а то и свои моральные воззрения, но он же, сделавшись героем собственного жизнеописания, ограничивался сентенциями: структурообразующим элементом биографии оставался анекдот, который мог принять форму хрии или апофтегмы[506], но не мог распухать до размеров речи — такова была сила Аристоксеновой традиции. В результате самый психологический жанр античной литературы оказывался лишен самого убедительного из возможных для него художественных приемов, и даже такой мастер этопей, как Лукиан, сочиняя биографию лжепророка Александра, оставил его безмолвным.