А в другой раз поехали втроем, – он, я и Галина, в городок Бар, тут осталось у меня даже смешное воспоминание.
Иван, как всегда, в канотье своем, во всем белом, веселый и оживленный, вышел с нами из вагончика на «вокзале» (милое провинциальное убожество тех времен в разных Лоргах, Драгиньянах, в этом Баре) – и вдруг быстро, легко подскочил ко мне, остановился и стал в упор разглядывать, точно врач для диагноза. Отлично помню почти вплотную придвинутое лицо, многолетне-знакомые глаза, в них выразился теперь почти ужас. Но и на леопарда он был похож, вот сейчас кинется…
– Это козел! – сказал он сдавленно, все с тем же ужасом. – Это страшный козел! Страшный козел!
Мы с Галиной чуть не прыснули со смеху. Не то было смешно, что нашел он во мне нечто козлиное, но тот почти мистический страх, который выразился на его лице, несколько даже побледневшем. Точно встретил неожиданно мистического фавна – вот заиграет он сейчас на тысячелетней дудочке. Но я не заиграл, на ногах у меня шерсти не оказалось, просто туфли белые, и копыт под ними тоже не было.
Ну, разумеется, пустяк и мелочь. Но Иван был вообще одареннейшей, «особой» натурой. Это о себе он знал и об этом говорил. «Не раз чувствовал я себя не только прежним собою – ребенком, отроком, юношей, но и своим отцом, дедом, прадедом, пращуром, в свой срок кто-то должен и будет чувствовать себя мною».
Не удивительно, что и меня, сотрудника «Современных записок», ощутил он вдруг неким козлоногим, древнего происхождения.
Милые дни Грасса всегда вспоминаются по-хорошему. Как и все в жизни, они кончились. В один из последних, если не последний отъезд наш оттуда Бунины провожали меня с моей Верой в поезде до Сан-Рафаэля. Иван был особенно в ударе – весь этот переезд оказался чуть не сплошным капустником Художественного театра. Иван разыгрывал перед нами какую-то сценку, собственного сочинения – Москвин позавидовал бы. (Но вообще театра он не любил, хотя актерский талант несомненно в нем был, вернее, имитаторский. Некогда Станиславский предлагал ему сыграть какую-то роль, комическую, конечно. «Нет, дорогой мой, я не дурак, чтобы на сцену вылезать. «В Москву, в Москву…» – сверчок трещит, ходульный ветер за сценой веет… покорно благодарю».)
В вагоне у нас сверчков не было, публики тоже, Иван разворачивался перед двумя Верами и мною, и мы трое хохотали до одури.
Где надо было, наконец, выскочил из вагона, наскоро нас поцеловал и куда-то заспешил со своей Верой.
– Ладно, ладно, поезжайте в ваш Париж, чего там…»
Никто из жителей Грасса не интересовался тем, что за человек поселился в ветшающей вилле, высоко над городом. Впрочем, даже на родине, в России известность Бунина, как уже отмечалось, не достигала той степени громкости, какой была отмечена литературная репутация Горького, Куприна, Андреева… Что уж говорить о чужбине! Тем паче, что сам Бунин не делал попыток ассимилироваться: даже разговорным французским языком овладеть в совершенстве не хотел. «Понимал все, читал в подлиннике своего любимого Мопассана, – вспоминал Лев Любимов, – но и за три десятилетия свободно изъясняться не научился». Бунин не делал особых усилий, вторит ему Ант. Ладинский, чтобы войти во французскую среду, и так и не прижился к чужой жизни, несмотря на всю любовь к уютному Парижу или милым пейзажам Прованса. Писал, или, вернее, переводил (ради денег, как отмечает Вера Николаевна) «Провансальские рассказы», следил за французской литературой (о чем свидетельствуют хотя бы его предисловие к переводу «Волчицы» Ф. Мориака или встречи с Андре Жидом), но в чужую стихию врасти не хотел.
Он неохотно участвовал в публичных выступлениях, уклонился от состоявшегося в 1928 году в Белграде съезда русских эмигрантских писателей. Сторонился групповых пристрастий, но много и охотно печатался в периодике. Ощущение неоцененности, несправедливости выпавшей на его долю судьбы жестоко преследовало его. Правда, уже не раз возникал вопрос о присуждении ему Нобелевской премии в области литературы. Впервые его кандидатура была поддержана Роменом Ролланом еще в 1922 году, который, однако, оговорился, что выступит за Бунина только в случае, если не будет выставлена кандидатура Горького. «Если был бы выдвинут Горький, то я прежде всего голосовал бы за него…» Мучительные для него разочарования преследовали Бунина много лет.
Эмиграция предлагала объединить трех соискателей: Бунина, Мережковского и Куприна, но Бунин решительно отклонил такой шаг. В 1923-м и 1926 годах переговоры о выдвижении бунинской кандидатуры вновь возобновлялись – и вновь безрезультатно…
Душным августовским вечером 1930 года Бунин с Кузнецовой возвращались после купания на виллу живописными и грязными улочками старого Грасса, где, наверное, ничто не изменилось со времен средневековья. Встретившийся им (городская достопримечательность) дурачок Жозеф – в полуцилиндре, с кистью винограда в руках – важно кивнул, сказав с гримасой «Yes». Он, очевидно, принимал их за англичан.