«Я думал порой о молодости отца: какая страшная разница с моей молодостью! – размышляет Арсеньев. – Он имел почти все, что подобало счастливому юноше его среды, звания и потребностей, он рос и жил в беспечности, вполне естественной по тому еще большому барству, которым он так свободно и спокойно пользовался, он не знал никаких преград своим молодым прихотям и желаниям, всюду с полным правом и веселым высокомерием чувствовал себя Арсеньевым. А у меня была только шкатулка из карельской березы, старая двустволка, худая Кабардинка, истертое казацкое седло. Как хотелось порой быть нарядным, блестящим! А мне, собираясь в гости, нужно было надевать тот самый серенький пиджачок брата Георгия, в котором некогда везли его в тюрьму в Харьков и за который я в гостях втайне мучился острым стыдом. Я был лишен чувства собственности, но как мечтал я порой о богатстве, о прекрасной роскоши, о всяческой свободе и всех телесных и душевных радостях, сопряженных с ними!»
Вся обстановка обветшавшей фамильной усадьбы, воспоминания близких тянули Арсеньева в мир милой старины. А книги, хранившиеся в библиотеке, в соседней усадьбе, – «в толстых переплетах из темно-золотистой кожи с золотыми звездочками на корешках, – Сумароков, Анна Бунина, Державин, Батюшков, Жуковский, Веневитинов, Языков, Козлов, Баратынский». Наслаждаясь их стихами, стремясь стать «вторым Пушкиным» или «вторым Жуковским», Арсеньев резко ощущает свою кровную близость им, глядит на их портреты, «как на фамильные».
«Жизнь Арсеньева» явила стремление автора как можно полнее выразить, самоутвердить себя в слове, передать, как сказал сам Бунин по другому поводу, «что-то необыкновенно простое и в то же время необыкновенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не пишут как следует в книгах».
Новое в «Жизни Арсеньева» проявляется уже в самом жанре произведения, которое строится как свободный лирический монолог, где нет привычных «героев», где даже невозможно выделить сюжет в обычном понимании этого слова. Здесь сказалось давнее желание писателя миновать, преодолеть устоявшиеся каноны все с той же целью преодоления конца и смерти (в чем опять-таки, может быть, неосознанная полемика с собственными представлениями о «конце»). «Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть, с завязкой и развязкой? – вопрошал Бунин. – Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, что прославлены! И вечная мука – вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть единственно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законного выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!»
Высвободившись из-под власти лирики в 1910-е годы («Деревня», «Суходол», крестьянские рассказы), проза теперь вновь смыкается с ней, понуждая вспомнить скорее не о «Суходольской поэме», а об «Антоновских яблоках», «Соснах», «Новой дороге». Именно индивидуальность Арсеньева определяет и окрашивает весь поток жизненных ощущений от мгновенных и ослепительно ярких младенческих и до более обыденных и разнообразных впечатлений отрочества. При этом на протяжении всего романа «плотность» прозы, концентрированность ее художественности остается на том же предельно высоком уровне, что и в маленьких рассказах, идет ли речь о «сказочном Крыме» и «пленительных гурзуфских днях легендарного Пушкина» или о событиях самых незначительных, скажем, о посещении мальчиком Арсеньевым провинциального цирка братьев Труцци: