Зато если Пруст описывает
Что еще сближает этих столь разных художников, так это отсутствие ощущения текучести истории. Время для них как бы остановилось. Точнее, у Пруста понять вообще почти невозможно, когда происходит то или иное событие, закрепить его за определенной датой. Смещенные временные пласты образуют единый беспорядочный поток, в котором, погружаясь в разновозрастные впечатления, путешествует вспять рассказчик. У Бунина же такие сдвиги редки и резко обозначены (например, вторгающиеся в юность Арсеньева эмигрантские впечатления). То есть и в этом случае он остается верным требованиям реалистического изображения, лишь обогащенного художественными открытиями нового века. Однако в «Жизни Арсеньева»
Общее у Пруста и Бунина – и их явная ироничность. Ирония всегда была следствием разочарования, утраты веры в давних кумиров. Пруст издевается над буржуа, его тупостью, пошлостью, претенциозностью, но постепенно яд сарказма разъедает переборку, отделяющую самодовольного обывателя от идеализированного и как будто бы гармоничного мира аристократов Германтов. Бунин же в своей «Жизни Арсеньева», как мы помним, незаметно ревизует свои давние гражданственные симпатии.
При всем том одна межа особенно резко разделяет оба произведения: эпопея Пруста, благодаря перенасыщенности фактами культуры разных эпох и народов и изощренному, «элитарному» стилю, космополитична. Роман Бунина – творение национальное, русское, близкое и понятное прежде всего русскому человеку. И тут снова возникает параллель: Бунин – Рахманинов.
Не менее остро, чем Бунин, переживавший разлуку с Россией, великий композитор сказал в одном из интервью 1930-х годов: «Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись Родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожимых воспоминаний».
«Катакомбный литературовед» Н. П. Смирнов комментирует слова: «Но, по-видимому, эти «нетревожимые воспоминания» все сильнее бередили душу великого музыканта, и Рахманинов, в конце концов, создал свою последнюю поэму о России – величавую, страстную, гениальную Третью симфонию (1936). ‹…› Если брать литературные аналогии, то Третью симфонию надо сравнить с романом-эпопеей Ив. Бунина «Жизнь Арсеньева»: те же элегические видения детства и юности, та же несказанная красота и радость отчего дома и родной природы, та же цикута ностальгии, то же душевное смятение, та же удручающая тяжесть дум о смерти, то же пронзительное ощущение совершающихся в мире катаклизмов».
Так поступает религиозно-философская концепция «Жизни Арсеньева», герои которого непрестанно чувствуют притяжение двух звезд: ослепительного солнца жизни и черного солнца смерти.
«Люди совсем неодинаково чувствительны к смерти, – замечает писатель. – Есть люди, что весь век живут под ее знаком, с младенчества имеют обостренное чувство смерти (чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни)… Вот к подобным людям принадлежу и я».
Взволнованный и радостный рассказ о детских и юношеских годах Арсеньева многократно пересекается зловещей цепью смертей – гибель пастуха Саньки, свалившегося с лошадью в овраг; смерть маленькой сестренки Нади; неожиданная кончина бабушки; мгновенное превращение в «мертвое тело» красавца и здоровяка, цыгановатого соседа помещика Писарева; торжественное отпевание великого князя Николая Николаевича в Ницце и т. д. Веяние смерти, как некое «memento» (помни), сопровождает повествование.