Добрая и самоотверженная, до забвения себя, Вера Николаевна постепенно начинала догадываться, что же случилось с их «дочерью». 8 июня 1934 года она записывает: «Марга у нас третью неделю. Она нравится мне… С Галей у нее повышенная дружба. Галя в упоении и ревниво оберегает ее ото всех нас». Далее – запись от 11 июля: «Галя, того и гляди, улетит. Ее обожание Марги какое-то странное… Если бы у Яна была выдержка, то он это время не стал бы даже с Галей разговаривать. А он не может скрыть обиды, удивления, и поэтому выходят у них неприятные разговоры, во время которых они, как это бывает, говорят друг другу лишнее». Наконец, впечатления Веры Николаевны приобретают характер отвердевшей до религиозной догмы формулы: «Пребывание Гали в нашем доме было от лукавого».
Живший в годы Второй мировой войны у Буниных на вилле «Жаннет» А. Бахрах говорит о Кузнецовой уже как о чужом и далеком от Бунина человеке: «Галя и Марга именовались «барышнями», обитали наверху, в так называемой «башне», и мне почти сразу бросилось в глаза, насколько они были откровенно неразлучны, как редко сходили вниз «в общие покои» поодиночке. Не надо было быть тонким психологом, чтобы обнаружить, что они тяготятся пребыванием в бунинском доме и только ждут случая, чтобы из него «выпорхнуть» и окончательно самоопределиться».
Сам Бунин, как это видно хотя бы по дневниковым записям, долгие годы тяжко и болезненно переносил этот разрыв.
Восемнадцатого апреля 1942 года записал: «Весенний холод, сумрачная синева гор в облаках – и все тоска, боль воспоминаний о несчастных веснах 34, 35 годов, как отравила она, Г[алина], мне жизнь – до сих пор отравляет!»
И уже чувствуя приближение земного конца, в письме брату Марги, философу и публицисту Ф. А. Степуну от 28 января 1951 года он примиренно признавался: «…было время, когда я был вполне сумасшедший, спившийся вдребезги и писавший даже Вам письма того бесноватого, из которого бес мог войти только в одну из тех свиней, что бросились в озеро Геннисаретское!»
Вместе с покидающим его страстным жизнелюбием («Я человек уже мало-помалу умирающий», – пишет он Степуну) уходило и чувство, грубо попранное семнадцать лет назад. А тогда? В работе над пятой книгой «Жизни Арсеньева» – «Ликой» – наступает долгий перерыв: первые главы печатались в 1932–1933 годах, а продолжение и завершение – в 1937–1939-м. Но, глубоко переживая крах (да еще в столь унизительной для Бунина форме) последней любви, он находит в себе силы и даже раздвигает, панорамно расширяет рамки повествования.
Собственно, эта смена масштаба изложения, дотоле чисто лирического, произошла еще в пору недолгого любовного счастья. Галина Кузнецова заносит в свой дневник 11 июля 1929 года: «Вчера В[ера] Н[иколаевна] опять ездила к Гиппиус, а мы работали. Написана новая, очень интересная глава: вхождение молодого Арсеньева в революционную среду и описание этой среды, блестяще-беспощадное. С этих пор «Жизнь Арсеньева» собственно перестает быть романом одной жизни, «интимной» повестью, а делается картиной жизни вообще, расширяется до пределов картины национальной».
В самом деле, «Жизнь Арсеньева» не только «вымышленная автобиография», но и
Первые детские впечатления и впечатления отрочества, жизнь в усадьбе и учение в гимназии, картины родной природы (переданные с небывалой даже для русской литературы силой изобразительности) и быт нищающего поместного дворянства служат лишь канвой для философской, религиозной и этической концепции Бунина. Автобиографический материал преображен столь сильно, что книга эта смыкается с рассказами зарубежного цикла, в которых художественно осмысляются вечные проблемы, говоря словами самого Бунина, «вся никому не ведомая жизнь «такого-то», с «вечной, вовеки одинаковой любовью мужчины и женщины, матери и ребенка, вечными печалями и радостями человека, тайной его рождения, существования и смерти».
Некогда вполне равнодушный к своей «голубой крови», он теперь с особой пристальностью реставрирует подробности, говорящие о былом величии столбового рода своего героя. «Знаю, – размышляет Арсеньев, – что род наш «знатный, хотя и захудалый» и что я всю жизнь чувствовал эту знатность, гордясь и радуясь, что я не из тех, у кого нет ни рода, ни племени… И как передать те чувства, с которыми я смотрю порой на наш родовой герб?» Эта гордость за свое происхождение, за свой род определяла многое в художественных автобиографиях из жизни русского поместного дворянства, в частности в произведениях С. Т. Аксакова и трилогии Л. Н. Толстого.