Густов уже без сопротивления выполнял все то, что ему повелевали, и его руки дважды встретились при этом с теплыми Машиными руками, слегка обжигаясь об них. Потом он откусил большой кусок пирога, и стало почти так же вкусно, как бывало в детстве, когда ел праздничные мамины драчены. Собственно, с той поры ему и не доводилось больше жить домашней семейной жизнью, в которой бывают пироги, драчены, топленое молоко, толокно, моченые ягоды. Юный Густов не очень-то ценил все это, а когда привозил погостить в Лугу одного своего приятеля-питерца, то даже немного стыдился некоторой патриархальности своих родителей и их «натурального хозяйства». Он даже и теперь не знал, хорош такой быт или нет. Но когда возникали вдруг давнишние домашние запахи или ощущения, это было похоже на праздник. И был он тем дороже, чем реже выпадал…
— Ну как? — не терпелось Маше услышать оценку своему пирогу.
— Просто здорово! — отвечал Густов, прожевав.
— Теперь вы сразу пойдете на поправку, — пообещала Маша без всякой шутливости. — До Корбута я работала в госпитале, так что знаю, от чего мужчины поправляются.
— А здесь вы не хотите работать? — спросил зачем-то Густов.
— В санчасти нашей нет должностей, а в больницу далеко ходить. Представляете, как в пургу идти через бухту?
— Это, конечно, неприятное путешествие, — согласился Густов.
— Да и Корбут мой не хочет, чтобы я работала.
— Ревнует, что ли?
Маша как-то уклончиво хмыкнула и ничего не ответила, а Густов снова занялся пирогом и чаем.
— Он все не может забыть наше Восьмое марта, — проговорила Маша через некоторое время.
Здесь Густов мог бы сказать, что и он тоже помнит этот день, но ничего не сказал, не отважился.
В общем-то это был просто семейный батальонный вечер по случаю Восьмого марта. Жены офицеров во главе с Машей Корбут, которую все называли Женсоветом, устроили обед и пригласили всех офицеров. Комбат Густов проявил неожиданную для себя пронырливость, раздобыл у снабженцев записочку в Чукторг — на несколько бутылок шампанского, чудом сохранявшихся в магазине, и обед получился на славу. Были еще добыты какие-то дефицитные консервы, не водившиеся на продскладе части.
Честно говоря, Густову было стыдновато предъявлять эту свою блатную записочку и проходить мимо очереди в темное чрево магазина, но он утешил и оправдал себя тем, что все предпринималось не для себя лично, а, так сказать, для общества. Затем встретил там, в чреве, и таких людей, которые получали дефициты только для себя, для своих семей, нисколько не стыдясь при этом. Они, пожалуй, даже гордились: раз мне дали записку — значит, я достоин того. Когда не хватает на всех — получают самые достойные.
Нечто похожее на гордость видел он и на счастливом разрумянившемся лице Маши Корбут, когда она укладывала в свою сумку праздничные продукты. Она готова была сама и нести всю эту радостную ношу, чтобы не обременять и не утруждать комбата. «Вы сделали самое главное, — приговаривала она, бодро шагая рядом с Густовым. — Остальное — наша бабья забота… Давайте, давайте мне сумку!»
Но Густову тоже приятно было тащить такую сумку, ощущая в ней чуть булькающую жидкость и сознавая себя почти семейным человеком. Сколько уже мечтал он о таких вот совместных заботах, о настоящем семейном доме, мечтал, провожая взглядом других!
На самом вечере Маша вдруг предложила тост за комбата, «благодаря которому мы все сегодня так дружно и вкусно празднуем».
Густов ответил тостом в честь Женсовета.
«Кажется, происходит разрядка напряженности в верхах», — услышал тут Густов не слишком скрываемый веселый шепоток за столом и невольно глянул на Корбута. Не по его ли совету Маша подняла тост, не от него ли исходит потепление? Но на худом, резком лице Корбута ничего не отражалось.
Вечер между тем продолжался. Были на нем танцы под баян лейтенанта Конькова и были фронтовые песни под тот же баян — о землянке, о темной ночи в степи, о дорогах и степном бурьяне, в котором лежит «неживой» дружок. И как-то так получалось, что комбат и Женсовет все время оказывались рядом, становясь главными распорядителями и заводилами. «Ну что, Женсовет, песню?» — спрашивал Густов: «Можно и песню, комбат!» — отвечала Маша. Через некоторое время: «А не продолжить ли танцы, комбат?» — «Можно продолжить… Разрешите вас пригласить, Женсовет?..»
Он танцевал с Машей несколько раз.
И потом не раз вспоминал это.
Чаще всего вспоминались прикосновения — то невольные, то чуточку греховные. Помнилась податливая, послушная талия Маши, ее ладонь, в которой пульсировала жаркая и деятельная кровь… А теперь, с повязкой на глазах, он отчетливо вспомнил румяное улыбающееся лицо Маши. Чуть поднятое к нему, словно в ожидании поцелуя. И несколько притушенный штриховкой ресниц черный блеск ее глаз, от которых всегда исходит какое-то неясное беспокойство. Даже вот и теперь, когда он не видит и не может увидеть их.