Я здесь как-то прижилась со временем, но сейчас, когда Мери Д. уехала из Брюсселя, мне больше не с кем общаться, так как бельгийцев я за людей не считаю. Иногда я спрашиваю себя, сколько еще я буду здесь оставаться, но пока я лишь задаю этот вопрос, не отвечая на него. Однако как только я достаточно, по моему мнению, выучу немецкий, думаю, я просто упакую саквояж и уеду. Время от времени меня тяготят приступы тоски по дому. Сегодня шикарная погода, меня же донимают простуда и головная боль. Мне не о чем тебе писать. Здесь один день похож на другой. Я знаю, что, живя в деревне, ты вряд ли поверишь, что жизнь в центре такой блестящей столицы, как Брюссель, может быть монотонной, но так оно и есть. Я ощущаю это главным образом в праздники, когда девочки и учителя ходят по гостям, и иногда так случается, что я в течение нескольких часов остаюсь совсем одна, имея в своем распоряжении четыре просторные и пустые аудитории. Я пытаюсь читать и писать, но тщетно. Затем я начинаю блуждать из комнаты в комнату, но тишина, царящая в пустынном доме, изматывает меня. Ты не поверишь, что мадам Эже (хорошая и добрая, как я ее описывала) в такие дни ко мне и близко не подходит. Должна признаться, первый раз, когда меня оставили в таком одиночестве, я была поражена; ведь все остальные проводили полный удовольствий день в кругу своих друзей, и она знала, что я была одна, но не обращала на меня никакого внимания. В то же время я знаю, как она расхваливает меня перед всеми и расписывает, какие я даю прекрасные уроки. Она относится ко мне не холоднее, чем к другим учительницам, но они меньше зависят от нее, чем я. У них есть родственники и знакомые в Брюсселе. Ты помнишь то письмо, которое она мне написала, когда я была в Англии? И каким оно было добрым и ласковым? Не странно ли это? Но все эти жалобы представляют для меня единственную отдушину, которую я себе позволяю. Со всех иных точек зрения я вполне довольна своим положением, ты можешь так и сказать всем, кто спрашивает обо мне (если кто-нибудь вообще спрашивает). Пиши мне, моя дорогая, когда сможешь. Когда ты посылаешь мне письмо, ты делаешь доброе дело, успокаивая безутешное сердце».
Одну из причин молчаливого отчуждения между госпожой Эже и мисс Бронте во время второго года пребывания последней в брюссельском пансионе можно усмотреть в ее английском протестантизме и неприятии римского католичества, которое возрастало по мере более близкого знакомства как с самим культом, так и с его влиянием на тех, кто его исповедовал. И когда Шарлотте представлялась возможность высказать свое мнение, она не шла на компромиссы с совестью. Что же касается госпожи Эже, то она была не просто католичкой, но dévote[128]
. Не обладая внутренней теплотой и импульсивностью, она внимала голосу совести, а не своих привязанностей, совесть же ее была под контролем ее религиозных наставников. Она относилась к любому выражению пренебрежения к ее Церкви, как к богохульству, и хотя ей не было свойственно открыто выражать свои мысли и чувства, тем не менее ее все более сдержанное поведение показывало, насколько она была уязвлена из-за нападок на ее самые сокровенные убеждения. Таким образом, хотя так и нет никакого объяснения изменениям, произошедшим в поведении мадам Эже, именно это можно считать главной причиной того, почему в это время Шарлотта столь остро ощущала возникшее между ними молчаливое отчуждение, отчуждение, которое первая, возможно, едва ли и осознавала. Я уже упоминала новости из дома, которые прибавили Шарлотте переживаний и страха за Бренуэлла, о чем я более подробно буду говорить впоследствии, когда оправдались самые худшие опасения, повлияв на повседневное существование ее и сестер. Я упоминаю об этом здесь опять для того, чтобы читатель вспомнил о терзающих ее личных заботах, которые она должна была скрывать в глубине своей души, а доставляемая ими боль на время притуплялась тщательным исполнением обязанностей. В то время стало смутно вырисовываться еще одно грустное обстоятельство. Зрение ее отца начало ухудшаться, и возникла реальная опасность, что вскоре он совсем ослепнет, многие из его обязанностей должны были перейти к его ассистенту, которому мистер Бронте с его неизменно либеральным отношением платил по более высокому тарифу, чем такая помощь когда-либо оплачивалась.Вот что она пишет Эмили:
«1 декабря 1843.