Сама Шерли – это воплощение Эмили. Я упоминаю это, потому что то, что я, чужой человек, смогла узнать о ней, не располагает к ней ни меня, ни моих читателей. Но нам следует помнить, как мало мы с ней знакомы, в отличие от ее сестры, которая, опираясь на свое интимное знание, заявляет, что она «была по-настоящему доброй и совершенно замечательной». В образе Шерли Килдэр она постаралась изобразить человека, которым Эмили Бронте могла бы стать, если бы она обладала здоровьем и благосостоянием.
Мисс Бронте чрезвычайно тщательно работала над «Шерли». Она чувствовала, что приобретенная ею известность накладывает на нее двойную ответственность. Она старалась придать роману вид настоящей жизни, полагая, что если только она честно изобразит свой личный опыт и свои наблюдения, то в будущем это не может не дать положительного результата. Она внимательно штудировала разные рецензии и отклики на «Джейн Эйр», надеясь извлечь из них полезные рецепты и советы.
В самом разгаре ее работы раздались громовые удары смерти. Она почти завершила второй том романа, когда скончался Бренуэлл, затем Эмили, потом Энн. Перо было отложено, когда три сестры еще жили и любили друг друга, и взято снова, когда осталась лишь одна из них. Неудивительно, что первую главу, написанную после этих событий, она назвала «Долина Смертной Тени».
Я знала кое-что о том, что должен был испытывать анонимный автор «Шерли», когда я читала следующие проникновенные слова в конце этой и в начале следующей главы [167]
:«До утренней зари она боролась с Господом в искренней молитве. Не всегда побеждают те, кто осмеливается противостоять божеству. Много ночей подряд пот агонии выступает на потемневшем лбу; просительница умоляет о пощаде тем беззвучным голосом, которым говорит душа, когда она обращается к Незримому. «Пощади моего любимого, – просит она. – Пусть выздоровеет тот, в ком заключается смысл всей моей жизни. Не отнимай у меня того, кого связала со всем моим существом сила вечной любви. Боже на небесах, склонись ко мне, услышь, будь милостив!» И после этого крика и порыва восходит солнце, а ему становится хуже. Это раннее утро, которое раньше приветствовало его шепотом зефиров, пением жаворонков, веет первыми своими звуками с дорогих бледных и холодных губ: «О! Я провел мучительную ночь. Сегодня утром мне хуже. Я пытался встать. Но не могу. Меня тревожили странные сны».
Затем наблюдатель подходит к изголовью пациента и, видя, что знакомые черты приобрели новое странное выражение, сразу чувствует, что приближается миг невыносимого страдания, знает, что кумир его должен пасть по воле Всевышнего, и он склоняет голову и смиряет свою душу перед приговором, который не может предотвратить и едва способен вынести…
Ни один жалобный, неосознанный стон, который настолько лишает нас сил, что, даже если мы поклялись проявлять твердость, наша клятва оказывается смыта потоком неукротимых слез, – не предшествовал ее пробуждению. За ним не следовало глухой апатии. Первые произнесенные слова не были словами того, кто испытывает отчуждение от мира и кому уже позволительно иногда забредать в пределы, неведомые живым.
Она настойчиво продолжала работать. Но печально было писать, не имея никого, кто мог бы слушать новые страницы романа, – чтобы найти в них недостатки или восхититься ими, – и ходить вечерами взад и вперед по гостиной, как в навсегда ушедшие времена. Это делали три сестры, затем две, и одна из них выпала из строя, и теперь оставшаяся в одиночестве сестра прислушивалась, не раздадутся ли звучные шаги, и внимала всхлипам ветра за окном, звучавшим почти по-человечески.
Но она продолжала писать, борясь со своими собственными болезненными ощущениями: «постоянно возвращавшаяся легкая простуда, легкая боль в горле и в груди, от которой, что бы я ни делала, я не могу избавиться».
В августе появился новый повод для тревоги, к счастью, временной.
«23 августа 1849.
В последнее время папа чувствовал себя совсем нехорошо. С ним случился очередной приступ бронхита. Я очень беспокоилась о нем несколько дней – по правде говоря, не буду тебе даже описывать, как меня это надломило. После того, что произошло, невозможно не дрожать при каждом признаке болезни, и когда что-нибудь беспокоит папу, меня пронзает мысль, что он последний – единственный близкий и любимый родственник, который остался у меня на целом свете. Вчера и сегодня ему гораздо лучше, за что я искренне благодарна…
Судя по тому, что ты пишешь о мистере Х., думаю, что он мне очень понравится[168]
. Y. заслуживает трепку за то, что она стесняется его внешнего вида. Какая разница, обедает ли ее муж в нарядном пиджаке или в рабочей одежде, если он обладает достоинством и честностью и на нем надета опрятная рубашка?»«10 сентября 1849.