Это, однако, не означает, что роману Толстого вовсе безразлична политическая и культурная специфика современного большого света. При второй попытке ускоренного завершения романа, в особенности в реконструированной выше (гл. 2) Дожурнальной цельной редакции, новым сколком с реалий эпохи Александра II оказывается тема женского политического влияния в петербургском бомонде. Религиозно-националистические настроения императрицы Марии Александровны и преданного ей кружка придворных стали оформляться в панславистскую идеологию еще до обострения Восточного вопроса в 1876 году, так что расхождение набожных и патриотичных гранд-дам (не лишенных, впрочем, поддержки джентльменов) с осторожными сановниками Александра II выступало в то десятилетие характерной чертой баланса сил в правящей элите. В датируемом началом 1874 года авантексте
Несмотря на то что в
Тем не менее одна из «фурий» внутреннего мира героини была производной именно от «социальных норм», пусть и более локального, камерного свойства, чем некий средний стандарт отношения тогдашнего образованного общества в целом к супружеской измене и внебрачному сожительству. В исторически сфокусированном прочтении даже отдельные намеки на привычную Анне своеобразную светскую субкультуру «утонченной восторженности», воплощенную в фигуре графини Лидии Ивановны, резонируют с описанием того, как героиня переживает собственную любовь. Анна очень многим отличается от лишенной — в толстовском изображении — обаяния и сексуальности придворной фарисейки, но при этом в сущности разделяет с нею и подобными ей аффектацию восторга и умиления, эмотивный код, который состоит, по меткому выражению из одного отброшенного варианта, в «расчувствованност[и] своими собственными чувствами»[1327]
.Увиденная в таком свете, пагубная драматизация, если не демонизация Анной своей страсти к Вронскому предстает преломлением фальшивой, умствующей спиритуальности благочестивого кружка. Умиление над собственным чувством открывает свой реверс, возможную противоположность — доводимое до крайности отвращение к чувству. Лидия Ивановна находит оправдание своему не вполне платоническому влечению к Каренину в возвышенной мечте о спасении погибающей души; Анна наделяет свое оказавшееся неодолимым обожание Вронского смыслом беспощадного рока. Сколь ни различны внешне эти две ситуации (и сколь пародийно ни выглядит история второстепенной героини), в обеих, согласно романной аксиологии, чувство перестает быть «непосредственным». Казус здесь, в конечном счете, один и тот же — неспособность жить со своим чувством без посредства рассудка, приискивающего поводы для сублимации в одном случае и экзальтированного самоуничижения, а затем и самоуничтожения в другом.
Линза совмещенных друг с другом генетической критики и исторической контекстуализации помогает навести резкость и на вневременные, казалось бы, материи в сюжетной линии Левина. Социальная конкретность в образе автобиографического персонажа, особенно нужная автору на срединной стадии генезиса романа, остается важной для понимания его финального мировоззренческого послания — развязки, которая оформится в авантексте только на последнем этапе писания.