Вернулся отец — он клеил обои в чьей-то квартире, и ему вместо денег дали бутылку водки. Довольный, поблескивая зелеными глазами, он попросил: «Супчику бы…» Бабуля обиженно ответила: «Пусть кто тебя напоил и супчиком кормит».
— Подлая ты, — высказался отец.
— Это я-то подлая? Подымайся и уматывай отсюда. Чтоб ноги твоей больше у меня, у подлой, не было!
— Да ладно, ладно, пойду.
Отец вздохнул и ушел сидеть на лавочке у подъезда до глубокой ночи. А ночью нашел на кухне тарелку супчика, которую поставила на стол бабуля.
Той ночью заснуть мне не давала капающая вода. В туалете подтекала труба, и, чтобы не было потопа, под трубу поставили миску. Вода капала — и ночью, в тишине, из-за этого нельзя было уснуть. Каждые пять часов из миски нужно было выливать воду.
Я встала, уселась на подоконник и долго всматривалась в потемки. Пустырь за окном был запорошен инеем. Турбина инопланетного корабля лежала под звездами. Я осталась на месте. Я не ушла в свое измерение. Я просто заснула на подоконнике — без полетов, без белых каменей, без Жуков с надкрыльями цвета речного ила.
Маята
Долгая зима началась, но не принесла нам покоя. В мире какая-то маята вдруг повылазила из всех щелей. Люди стали жить от завоза до завоза водки в магазин на улице Марии Авейде, приходили друг к другу, сообщали: «Чего сидишь? Привезли!» — и бежали с авоськой по не чищенным от снега улицам за самой твердой в кризис валютой.
Отец и другие мужики искали бычки во дворе. Я, зная отцовскую привычку, толкала его: вон, еще один! Отец хвалил меня и клал ценную находку в карман.
Мы стали все чаще замечать во дворе на лавочке безмозглого старика, что жил в квартире Ленки Сиротиной. Все уж забыли о его существовании: он, как домашнее растение, всегда пребывал в своей комнате — от рассвета до вечера лежал, отвернувшись к стенке, а ночью крадучись выбирался к холодильнику пожевать деснами котлеты снохи (за что и била его сноха, Ленкина мать). А этой зимой вдруг вышел на улицу. Сидел на лавочке в пальто без пуговиц, надетом на дряблое тело, и не скрывал по причине слабоумия свой сморщенный огурец, заросшей седой волосней. Глядел вдаль, улыбаясь личным мыслям. Как его зовут — никто и не старался вспоминать, ограничивались местоимением «этот».
Во дворе перестали убирать снег, и на двухметровых сугробах первоклассники после школы играли в царя горы. Одна девочка скатилась со снежной горы прямо под колеса мусоровоза.
Бабуля была на дежурстве, и я со скуки решила посмотреть на сугробы во дворе. Под предлогом, что иду выкидывать мусор, собралась, взяла ведро. А отец сказал:
— Не надо. Там, эт самое, маленькую хоронят, которую мусоровоз переехал.
Он взял у меня ведро с мусором. Поставил у двери. А сам стал ходить взад-вперед, вздыхая. Пошел было обуваться, но вдруг передумал, подвинул мусорное ведро ногой в угол и сказал:
— Бабка придет, сама выкинет, — и пошел курить на кухню.
Гомункулы играли с картонной коробкой, а я легла на пол и умерла.
Я вспомнила, как с матерью и бабулей Мартулей мы приезжали на кладбище навестить прабабку и деда Николая. Бабуля шла на озеро за водой, чтоб помыть памятники. Мать сидела на скамейке, сбитой из двух столбиков и фанеры. А я собирала камушки среди могил. Всюду росла молодая черемуха, с крупными, яркими ягодами.
— А глубоко их закапывают? — спросила я тогда у матери.
— Глубоко, — ответила она.
— А зачем? Чтоб они не вылезли?
— Они и не вылезут, — мать замолчала, задумалась.
Теперь, лежа с закрытыми глазами, я представила, что меня положили в гроб и опускают в яму. Переплетались корни растений, дождевой червь выполз из земли и упал на дно ямы. Густая черная грязь. Весной талые воды затопят яму, и мой гроб превратится в лодку. На ней я по грунтовым водам доберусь до озера, а потом выйду к Волге, поплыву по широкой реке, найду способ выйти в какое-нибудь северное море и буду вечно скитаться среди льдов и айсбергов, мерещиться рыбакам, пугать ледоколы. По необъятному Северу будут ходить обо мне и моей лодке легенды. Пусть мой холодный труп плавает по морю — я согласна. Я согласна даже с первой космической скоростью нестись по орбите среди звездной пыли — но только не лежать в глубокой, тесной яме.
Я встала, и гомункулы радостно залепетали: «Озиля!».
За окном были декабрьские сумерки. На полу валялись обломки картонной коробки. На двери висело платье бабули Мартули. Маята, всегда блуждающая где-то рядом по зимнему миру, закралась в мою душу. Я ходила по комнате — от окна к двери, от двери к окну. Перед глазами то вставало родное бабулино платье, то темнота за окном. Сама не заметила, как начала плакать. Иду к окну — немного успокаиваюсь, поворачиваюсь к двери, смотрю на ее платье — и слезы льются из глаз сами собой. Я ходила так около часа. Уже и отец с кухни пришел. Пытался и успокоить, и ругался, и кричал даже. Но я не могла остановится. Мир сжался до пределов, в которые поместилась только белой краской покрашенная дверь, а в центре мира неподвижно висело платье моей бабули Мартули.