Гомункулы учили школьные уроки, согнув спины в три погибели под настольной лампой, а выучив, начинали играть в «трусильник». Играть в «трусильник» нужно было так: доставались из шкафа бабулины рейтузы, и того, кто решался эти рейтузы надеть, выталкивали на лестничную клетку. Вытолкнутый гомункул смущенно стоял в бабулиных рейтузах за пределами квартиры и просился обратно, стуча в дверь, целую вечность — две минуты.
Но главным при игре в «трусильник» была не сила и даже не умение стойко сносить стыд. Главным было сделать все, чтобы бабуля Мартуля не заподозрила о существовании этой игры. Гомункулам нужно отдать должное — бабуля так никогда и не заподозрила.
Утром нас больше не будил по радио торжественный гимн, под который когда-то мать натягивала на меня колготки, чтобы вести в утренних сумерках в детский сад. Исчезало все: гимн, сгущенка, турбина инопланетного корабля с пустыря, даже пионеры вымерли, как динозавры. Люди теперь покупали одежду на рынке, где нужно было разуться и встать на картонку, чтобы померить джинсы. А в Зубчаниновке по ночам каждую неделю бритоголовые убивали какого-нибудь прохожего.
Отец пил вторую неделю. Бабуля Мартуля штопала гамаши гомункулов. Строительный кран под нашими окнами поднимал бетонные плиты. А в школе, в классе биологии, повесили портрет нового президента. Президент был почти как сантехник Свищенко — с синими, как сливы, щеками. Жизнерадостный президент любил пошутить — и люди специально включали телевизор, чтобы подивиться тому, как он мычит, изображая корову, танцует в луже или дирижирует уличным оркестром, беспросветно пьяный и беззаботный. Моим одноклассникам нравился веселый президент, за это они и пририсовали ему член вместо носа — пока учителя не видели.
В Овраге подпольщиков я следила за широкой рекой, по которой ходили баржи. Ветер поднимал на ней волны, а осеннее солнце гоняло по волнам солнечных зайчиков. Чтобы добраться до реки, нужно было ехать на трамвае. В трамваях кондукторы из-за моего вытянувшегося тела принимали меня за кого-то другого — за существо, у которого есть деньги на проезд в общественном транспорте. По опыту кондукторы знали, что деньги у людей водятся в карманах. Тогда я выворачивала карманы — мне на ботинки сыпались хлебные крошки и фантики от конфет: в моих карманах водились только они. Меня высаживали — и в Овраг подпольщиков я шла пешком.
Из всех кондукторов только одна не трогала меня, позволяя проехать зайцем. Все из-за поношенной ветровки, которую отдала нам одна из соседок, и отцовской кепки на моей голове. Только эта кондукторша и видела, что я безответственный отрок, лишь в длину напоминающий человека.
Тихая осень стояла в Овраге Подпольщиков. Пустынный пляж с холодным песком тянулся в обе стороны узкой лентой. Здесь никто мне не мешал. Я садилась на песок и улетала к Океану.
В моем измерении Океан был скован льдом. В холмах лежал снег. Вершины скал были покрыты ледяными шапками. На крыше поезда, несущегося вокруг планеты, наросла многолетняя наледь. Я еще не потеряла надежду отыскать следы колонии Жуков с надкрыльями речного ила — чем дольше длились мои поиски, чем безнадежней они были, тем крепче становилась моя иррациональная надежда. Когда-нибудь я найду Жуков. Возможно, это произойдет, когда кончится бесконечная зима. Но она все не кончалась.
Я навещала город у железнодорожной станции, где по заснеженному проспекту шли молчаливые люди. Разбитая асфальтовая дорога вела мимо низеньких кирпичных зданьиц, которых становилось все больше. В сквере появился бронзовый памятник человеку, который читал книгу. Одну ногу он занес вперед, чтобы шагнуть на проспект, а другая вросла в постамент — так он и застыл, силясь сделать шаг. За пределами города до горизонта простиралась степь, разрезанная железной дорогой на две части. И все это много лет освещал болотистый свет зимнего солнца.
Я заглядывала в окна низеньких кирпичных домов и изучала жизнь молчаливых людей. Старые женщины спали под теплыми одеялами; ребенок играл в алкоголика — наливал воду в стаканчик из-под карандашей и чокался со шкафом; пес уселся на подоконник, посмотрел мне в глаза и вильнул хвостом; двое людей ожесточенно махали руками и ругались, они раскрывали рты, как рыбы, не нарушая тишину моего измерения ни единым звуком. Мне становилось смешно: эти двое и не подозревали, что их не слышно.
Интересней всего было наблюдать за длинноногим Кузнечиком. Он часами стоял у ограды сквера, протирая стекла очков, и смотрел на снег. Глаза его — один черный, другой карий — презрительно блестели. А потом шел по проспекту, сворачивал во дворы, где росли высокие деревья, а тропинки были занесены снегом, заходил в подъезд одного из серых кирпичных домов. Там, на лестничной клетке, он доставал из почтового ящика газету и с ней поднимался по ступенькам, входил в квартиру, выше которой был только чердак. Там длинноногий делал из газеты бумажный самолетик и запускал его с балкона. Самолетик парил над деревьями и опускался на сугроб.