У женщин свое дело: они прядут шерсть, они же ее и красят соком грецкого ореха. А также и фабричными красками.
Эти самые фабричные краски и химические волокна долго были предметом спора в столичном Музее изящных искусств: считать ли их «натуральными»? Не профанация ли это народного искусства?
Нет, отвечали оппоненты, ничуть не большая профанация, чем переход с шерсти ламы на овечью.
Сами индейцы-отавало такими проблемами себе голову не забивают. Они знают только, что натуральная шерсть, ох, как подорожала, а настоящий мастер и из синтетических нитей соткет пончо, ничуть не худшее, чем ткал его дед из овечьей шерсти, окрашенной соком грецкого ореха.
Девять суток в пустыне
— Давай, ребята! — кричал Семен Бурыгин на бегу. — Жми на всю железку! Жми.
Он бежал не оглядываясь, потому что смотрел вперед, на белеющую как кость вершину холма да еще на небо, где едва можно было угадать пробивающееся солнце.
Кричал Бурыгин для собственного, так сказать, вдохновения: Коля Максимов топал примерно в полукилометре, а Ташканбай Утесинов, тот и вовсе отстал из-за стертой ноги. Да и побежали они, правду сказать, нехотя. Просто привыкли за эти дни блужданий по Устюрту доверять Бурыгину, его опыту, умению не теряться — вот и побежали, увидев, что тот бросил кошму, чайник и помчался к холму.
Помчался, конечно, не то слово. После шести дней пути по зимнему плато не очень-то разбежишься. Так, ковылял нога за ногу. Но самому-то Бурыгину казалось: сухое, легкое его тело прямо летит по воздуху, и он старался чаще и чаще колотить валенками по глине.
— Хоть бы развиднелось, — хрипел он. — Хоть бы здесь повезло...
Бурыгин торопился что было сил. Хватал широко открытым ртом плотный морозный воздух, сердце горячим комком колотилось у самого горла, а легкие резало так, будто не воздух попадал в них, а толченое стекло...
«Ни черта дыхания нет... Курево брошу... Как спекся быстро...»
Не в куреве было дело: ослаб. Но он-то думал по-другому, потому что не видел своего заросшего, закопченного у костров лица, острых скул, ввалившихся голубых глаз. ,
Уже у самой вершины Бурыгин загреб валенком обломок ракушечника, неуклюже упал на бок, разодрал щеку о куст, жесткий, как железная стружка. Банка тушенки, которая все эти дни грелась у него в ватнике, во внутреннем кармане, впилась в бок. Бурыгин ругнулся, быстро вскочил, по-крабьи заполз на вершину, завертел головой из стороны в сторону, оглядывая степь.
Устюрт лежал перед ним пустой, грязно-желтый, зимний. Таким Семен видел его не первую зиму, привык к нему и не думал: красив он или не красив? Степь есть степь — голое пространство. Как и вчера, третьего дня или сто лет назад, не на чем было остановиться взгляду. Ровно, сильно дул ветер. Он нес с собой снежную крупу и песок. И Бурыгин то и дело сплевывал песчинки, оседавшие на зубах. Но в той стороне, откуда дул безжалостный ветер, в неясном расплывающемся пятне все же угадывалось солнце.
— Ну давай, — зло сказал Семен мутному пятну. — Чего прячешься? Нашло с кем играть...
Но так же равнодушно, как и час назад, смотрело бельмо на степь, глинистый бугор и на коротконогого худого человека в сером ватнике и валенках. Усталость и безразличие навалились на Бурыгина. Он сел спиной к ветру, сунул застывшие руки в рукава. Мертвый оторвавшийся куст катился по склону. Бурыгин смотрел на куст, на то, как треплет и гонит его ветер, и ему представилось, что вот еще минута-другая, и его самого, одеревеневшего, неживого, подхватит ветер и так же потащит по склону, перекатывая с боку на бок. Он поднял глаза к горизонту, и тут тело его, опережая, кажется, саму мысль, потянулось к светлой черте. Острый солнечный луч рассек облака, и у самого края, у мрачного занавеса, где небо сходилось с Устюртом, Бурыгин увидел то, что сейчас, сегодня, в эту вот безнадежную минуту, нужно им было больше всего.
— Буровая! — выдохнул Бурыгин. — Она...