Сегодня ночью молчание ощущается как живое. Я не уверена, что именно я начала эту игру в молчанку, но вообще это очень на меня похоже. Сомнения копятся, погребают меня под собой; может быть, мы с Дилипом никогда не были так близки, как мне казалось. Я искренне верю, что если мы не возобновим прерванный разговор, если мы никогда больше не вспомним об этой проблеме, то проблема исчезнет сама собой.
Если мы не будем говорить о маме, она попросту перестанет существовать.
То же самое касается и найденной им фотографии, и сопровождающей ее лжи.
Я надеюсь, хотя и боюсь.
Но что-то еще разрастается в этой комнате, в этой постели. Я не знаю, как назвать это чувство. Я пытаюсь представить, о чем думает Дилип и что он хочет сказать.
На следующий день звонит мама Дилипа. Я чуть не поддаюсь искушению не брать трубку.
— Я беспокоюсь за вас двоих, — говорит она. — А теперь ты еще хочешь, чтобы твоя мама жила у вас? Думаешь, это разумно? Не лучше ли ей оставаться в собственном доме, может быть, с круглосуточной сиделкой? Ты же работаешь дома? Ты сможешь нормально работать, если она постоянно будет рядом?
Через несколько дней, когда мы с Дилипом опять разговариваем друг с другом и прошлое сжимается в крошечный, вполне посильный комочек, я рассуждаю вслух и пытаюсь понять, как именно пережитое потрясение отразилось на нем, как оно отразилось на мне и что делать дальше: как мы будем мстить и как искупим свою вину.
Дилип безмолвствует.
Я говорю, что подобные вещи не всегда происходят осознанно, что иногда наши действия определяются неким внутренним уравнением, к которому мы бессознательно прибегаем, причем постоянно. Какой бы простой ни казалась задача, каким бы явным и очевидным ни было решение, в итоге всегда получается дробь, а не целое число. Всегда есть остаток, частица чего-то недосказанного, недопонятого и истолкованного превратно.
Дилип трет глаза и говорит, что он не понимает такой неприязни.
1989
Бабушка мне рассказывала, что мама сама проколола себе нос тупой булавкой и завалила экзамены на аттестат о неполном среднем образовании, причем не единожды, а дважды. Единственное хорошее воспоминание, которое осталось у бабушки о ее собственной дочери: как во время войны 1971 года ее девочка Тара, тогда еще совсем юная и послушная, помогала ей обклеивать окна плотной оберточной бумагой, чтобы стекла не побились и никого не поранили.
Помню, как я сидела, пристроившись между бабушкиных раздвинутых коленей, и она лила масло мне на голову. Масло щекотно текло по щекам и по шее. Бабушка втирала его мне в волосы, плотно сжимая коленями мои бока. Масла было так много, что оно капало на ее чуридар и даже на пол.
— Твоя мама никогда не сидела вот так спокойно. Она постоянно вертелась и возмущалась, что ей не нравится запах. Ты только представь. Я ей говорила: оставишь на ночь, а утром смоешь. Она никогда не слушала. И посмотри, что теперь стало с ее волосами. Но ты сама знаешь маму. С ней трудно.
Я знала, что мое молчание будет воспринято как знак согласия, но то было время ненадежных союзов между всеми нами.
Мне кажется, именно бабушка была инициатором моей кратковременной ссылки в монастырскую школу, но она отрицает свою причастность, и теперь уже ничего не докажешь. Потом, когда все закончилось, взрослые принялись дружно валить ответственность друг на друга. Дедушка заявил, что он сразу был против этой затеи, хотя я помню, что именно он вынес мой синий чемоданчик к машине в то июльское утро 1989 года.
Мы уселись в его красный «Марути 800», все вчетвером, и поехали в Панчгани. Машина еле ползла по извилистым горным дорогам, почти все время лил дождь, и за окном было мало что видно. На заднем сиденье между мной и бабушкой стоял термос и жестяная коробка с сэндвичами. Из-за постоянных крутых поворотов меня укачало. В пелене дождя за окном мелькнула фигура женщины, стоявшей по колено в грязи. Земля в Панчгани была полужидкой.
Мне объяснили, куда мы едем, только когда мы уже сели в машину. Паника всколыхнулась внутри. Я легла поперек сиденья. Я боялась, что не смогу оставаться так долго вдали от дома. Я не взяла столько вещей. В горле опять забурлили противные пузыри — те самые, из ашрама, — они душили меня, не давали дышать, подпрыгивали на кочках вместе с машиной. На следующей кочке меня вырвало прямо на мои колени.
Дедушка открыл окна и принялся напевать мелодию из «Амара, Акбара, Антони». Бабушка взяла пачку салфеток и вычистила мое платье.
— Ты умеешь оборачивать книги в газету? — спросила она.