В четыре часа дня старик привстал на кровати и позвал, Каспар, сыночек, куда ты запропастился? Си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до. Внезапно ему снова пришла на память эта музыкальная фраза. Слушать, как бедняга Готфрид[51] играет на клавесине, всегда было ему больно, очень больно. Он помнил Готфридовы серые глаза, раскрытые так, будто он пытался убежать оттуда, где его длинные нервные руки нажимают на клавиши. Он представлял себе его необузданное сердце, которое заставляло Готфрида заглядываться на женщин с вожделением, не раз вгонявшим старика в дрожь… А главное, путаницу в мыслях, из-за которой голова его была постоянно не в порядке.
Все это стоило им обоим горьких слез, ему и его верной Магдалене[52], когда доктор Мютель сказал им, что Готфрид Генрих не в себе: он будет расти, как и прочие дети, но нет смысла требовать, чтобы он сосредоточился, потому что мысленного процесса в нем не происходит. Несмотря на это, в один прекрасный день их озарила надежда, как вспышка радостного света. Им удалось убедиться, что доктор сильно ошибся: думать Готфрид умел. Только оказывается, мысли его жили в сердце, а не в голове. Это был морозный, очень снежный день, день, когда он возвращался особенно усталый из школы Святого Фомы, сгорая от желания разогнать всю Шайку недотеп. Пересекая узкий проход, отделявший его от дома, он услышал, как у клавира кто-то странно кряхтит, и увидел, что семилетний Готфрид сидит за инструментом в такой же позе, как и он сам, склонившись над клавишами, закатив глаза, и не очень чисто играет «Contrapunctum VIII»[53], который композитор в последнее время часто репетировал; мальчик, погруженный в звуки, весь в поту, так сосредоточился, что даже не заметил присутствия отца. Искусству играть на клавире Готфрида никто не учил, потому что ребенка, не умеющего думать, ничему учить не полагается. Отец с раскрытым ртом и париком в руках стоял рядом, убеждаясь, что у его обожаемого Готфрида есть мысли, есть память и воля, потому что, если он способен исполнить нечто столь сложное, это означает, что он, слава Всевышнему, думает, помнит и старается преуспеть. И маэстро стал решать, в какую школу отведет его прямо с завтрашнего дня. Однако после многочисленных попыток полный провал этого начинания заставил их трезво заключить, что Готфрид был наделен мыслями, памятью и волей только по отношению к музыке; во всем остальном он остается тем, чем назвал его доктор Мютель: идиотом. И останется им на всю жизнь. И все же с того самого дня, с первого исполнения
26 февраля, когда праздновали день рождения Готфрида, которому исполнялось шестнадцать лет, все присутствовавшие братья и сестры попросили, чтобы он сел импровизировать, и подросток, как делал всякий раз, прежде чем прикоснуться к какому угодно инструменту, поднял глаза и взглянул на отца с умоляющим видом, раскрыв рот и обнажая, не отдавая себе в этом отчета, дыру от зуба, выбитого два года тому назад в драке в переулке, из которого в реку Плайсе[54] хлестала грязь и черная вода, как будто прося разрешения на что-то очень важное: его слабый ум не мог понять, что разрешили ему это навсегда. А отец должен был кивнуть, чтобы блаженненький Готфрид мог играть со спокойной душой. Старик помнил, что в тот день это давалось ему особенно трудно, потому что Готфрид начал с престранной темы, си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до, вызвавшей неудовольствие братьев и сестер, которых композитор, однако же, заставил замолчать, чтобы посмотреть, куда она его приведет. Всем стало ясно, что импровизации на эту тему заведут Готфрида прямиком в ад. И все же, поскольку он был пустоголовый, они над ним сжалились и не мешали ему играть почти до самого вечера, когда Элизабет, благословенная Лиза, решила помочь ему выбросить эту дьявольскую музыку из головы и предложила сходить поиграть в снежки на площади Святого Фомы. Си-бемоль, ля, ре-бемоль, си, до, некое фантастическое и уродливое преображение знакомой темы, буквенная нотация которого выглядела как BADESHC, слово, никому ничего не говорящее, если, конечно, не окажется, что на каком-нибудь странном древнем языке Badeshc – это тайное имя Сатаны.
Эта тема и вылившаяся из нее музыка снова пришли старику на ум. Поэтому он сел на кровати, устремил незрячие глаза куда-то в стену и пробормотал, Каспар, сынок, Каспар, ты что, не слышишь?
– Нет, ничего не слышу, маэстро.