Теперь Каспар уже точно был уверен, что маэстро сошел с ума. Он вздохнул и закончил партитуру, записывая возвращение к главной теме и этот леденящий душу финал с его до, ре-бемолем, ре, ми-бемолем, ми и фа, и с нескрываемо брезгливым выражением лица отложил перо.
– Готово, маэстро.
– Тогда сыграй это на клавире.
Полное безумие. И все же Каспара с младенчества приучили слушаться и играть на музыкальных инструментах, и он повиновался: но музыки не произвел; а произвел леденящие душу крикливые звуки, какие не приходят в голову даже самым отъявленным шалопаям, без присмотра добравшимся до клавира.
– Фа-диез, соль-диез, ля! – строго поправил его маэстро.
– Но так звучит еще хуже, – стал оправдываться Каспар. – Если мы идем из ми-бемоль мажора…
Слепым взглядом проницая несуществующее для него будущее, маэстро пробормотал нечто такое, чего никогда бы не решился сказать, если бы не милый его Готфрид.
– Не важно, откуда ты выходишь. Тоники не существует. И тема, и ее развитие – всего лишь мираж… Музыка всегда звучит не так, как ждешь.
– А как же диссонансы?
– И их создал Господь. – Помолчав несколько секунд, он протянул руку туда, где должен был сидеть Каспар, и почти шепотом еще раз приказал: – Фа-диез, соль-диез, ля…
И Каспар сыграл фа-диез, соль-диез, ля, и ужасающие звуки свершились, как предполагал маэстро. Тогда маэстро принялся диктовать, яростно, с торопливостью умирающего, который не желает уйти, не оставив, словно якорь памяти, своего последнего замысла, освещенного решимостью, своего последнего классического контрапункта с идеальным равновесием между частями фуги, если не считать безумия первоначальной темы. А на эту тему еще шесть вариаций, и все они в той же… в том же отсутствии тональности, как будто все звуки имеют одинаковую ценность и не существует реальности, в которой есть тоника, доминанта, субдоминанта и смысл. Каспару казалось, он вот-вот сойдет с ума, но он повиновался и записывал с абсолютной точностью все то, что диктовал маэстро. По истечении двух часов маэстро был бледен и весь в поту от титанических усилий. И тогда, не сдвигаясь с места, крепко держась за углы стола, прохрипел, а сейчас, Каспар, я сыграю все это на органе. Запоминай, пока подаешь воздух, чтобы в партитуру ненароком не закралось ошибки.
– Я не допустил ни одной ошибки, маэстро, – сказал Каспар без хвастовства: просто он всегда был предельно точен во всем, что касается музыки. – Если кто и ошибся, так это, наверное…
– Мысль не ошибается, Каспар… – суховато прервал его тот. – Постарайся быть щедрым. Или ты его никогда не поймешь.
Маэстро сыграл тему и ее полифонические вариации, и стены здания рыдали оттого, что им было непривычно, чтобы именно здесь, в этом самом доме, слышались такие несдержанные стоны.
По окончании маэстро опустил голову, заметно было, что он утомлен, но все же изо всех сил думает о том, как претворить в жизнь сон своего сына. Тут слепые глаза засияли и обратились к уголку кальканта.
– Каспар, ты умеешь хранить тайны?
– Да, маэстро.
– Принеси перо и бумагу.
Мальчик немедленно повиновался. Композитор указал на лист, словно прозрел.
– Записывай название пьесы. – Он посмотрел вдаль, словно искал вестей за пределами памяти, и почти благоговейно продекламировал: – Контрапункт на тему Готфрида Генриха Баха. – И, в нетерпении дожидаясь: – Готово?
– Да, маэстро.
– Мне она больше нравится на органе, чем на клавире. К завтрашнему дню подготовишь мне транскрипцию для лютни. Слышишь, Каспар?
– Да, маэстро, для лютни. – Каспар сглотнул слюну.
– Тебе она понравилась?
– Нет, маэстро. Ни капельки.
Во второй раз за день старик заулыбался:
– А мне понравилась. Подпиши ее моим именем.
– Вы хотите ее подписать? – снова перепугался бедняга Каспар. – Вот эту пьесу?
– Именно так, Каспар.
Дрожащими буквами Каспар вывел подпись, которую маэстро крайне редко просил его ставить на партитурах: «Johannes Sebastian Bach fecit»[59].
– Спасибо, мальчуган… – вздохнул старик, силы его были на пределе. – А вот теперь тебе и вправду придется побыстрее отвести меня в кровать. А то, что мы с тобой написали… это пока что спрячь. – Он вздохнул. – Могу я тебе доверять?
– Вы прекрасно знаете, что за вас я бы жизнь отдал.
Старик, обрадованный ответом, помолчал: быть может, упиваясь таким доказательством преданности; быть может, все еще вспоминая тему Готфрида и представляя ее себе на струнном инструменте.
– Когда я умру, отнеси партитуру лично моему старшему сыну.
– Господин Фридеман[60] разорвет ее на мелкие кусочки.
– Скажи Вильгельму Фридеману, – процедил старик усталым голосом, который прерывало тяжелое дыхание, – что в сию минуту эта тема его брата Готфрида мне дороже всего на свете и воля моя в том, чтобы она сохранилась после того, как распродадут все мои книги и рукописи.
– Да с чего вы взяли, что кто-то будет распродавать рукописи…
– Вскоре ты об этом услышишь, – перебил его маэстро. – Только вот это продавать нельзя.
– Почему, маэстро?
– Не знаю. – Старик, словно зрячий, мечтательно обратил взгляд к свету, льющемуся из окна. – По правде сказать, не знаю…