Ребёнок перекочевал на руки тощей повитухи, та сразу начала обмывать. Сама бледная, словно Змеева дочка, но дело знает крепко, руки умело и ласково протирают младенца, глаза стараются не смотреть на располосованое на кровати тело. Шутка ли: живую девку резали! Улька помогала щипцами, сводила вместе края разреза.
Брусничка сомлела, упала в углу, едва не ударившись головой о край сундука. Свернулась калачиком, закусила большой палец и засопела ровно и спокойно.
Молодец, дотерпела.
Сарана держала Кряжинскую за правую руку, будто передавала ей свою жизнь. Впрочем, кто их, степняков, знает… может и передавала.
Напевает.
Лицо Миланы заметно разгладилось, стало почти похоже на то, молодое и румяное. Лишь зелёные глаза выцвели от боли и будто бы — от счастья.
Вторак закончил шить, наложил чистые повязки, посмотрел по сторонам, взгляд остановился на Саране.
— Кормилицу зови. Дитю сейчас сердце надо слушать.
— Постой, — еле слышно прошептала Милана. — Дай посмотреть.
Повитуха поднесла младенца к кровати, показала.
— Миродарчик мой маленький. Какой красивый. Весь в папку. — Одним движением глаз окинула всех, улыбнулась. — Всё, идите, оставьте нас с Улькой.
Подчинились беспрекословно: как не уважить волю умирающей? Улада осторожно села на краешек кровати, взяла руку Миланы, накрыла ладонью, погладила. Милана не переставала улыбаться — уже видит новый мир, где нет ни боли, ни страданий, ни предательства.
— Прости, Улька, не могу тебе в ноги упасть. Просто — прости, ладно?
Глаза Бродской защипало, горячие слёзы потекли по повязке, впитались, одна капля упала на одеяло.
— Прости ты меня, Миланушка. Наговорила я на тебя, сглазила, прокляла. Никогда себе не прощу.
— Оставь, — Милана едва заметно шевельнула пальцами. — Знать, права мамка оказалась, узрела ты во мне человека. Да только неправда всё это, ложь. Нет там человека, один зверь в клетке бьётся, да на свободу норовит.
— Какой же ты зверь, Миланушка? Ты же вон, ради ребёнка на что пошла.
— Оставь. Если бы не ты, он бы не проснулся. И я бы богов не услышала. Знаешь, как они поют? Улыбаются, говорят — до конца дошла, поздравляют. Всё теперь будет хорошо. Только сыночка не бросайте, ладно? Очень прошу.
— Не брошу, милая, спи. Спи и ни о чём не беспокойся.
Милана окинула комнату, будто пыталась унести с собой воспоминания. Рука — и так безвольная — совсем расслабилась, послышался глубокий вдох, грудь опала. Лишь на лице осталась счастливая улыбка.
Не помня себя, продираясь сквозь туман слёз, Улада вышла из комнаты. Кто-то поддержал под локти, довёл до комнаты. Усадили на кровать, дали чего-то выпить.
— Это я! — сквозь рыдания крикнула Бродская. — Я виновата! Я её прокляла!
Гладили по волосам, вливали в рот что-то горькое, прижимали голову к груди.
— Сорвалась, — слышался шёпот Вторака. — Перенапряглась. Тихо-тихо, милая. Теперь всё будет хорошо.
— Как вы не понимаете, а? Я, я во всём виновата! Я её убила!
— Дайте ещё отвара. На, выпей. Маленькими пей, не спеши.
Зубы стучали о дерево кружки, горькое проливалось, не попадло в рот. Но странное дело: постепенно Улада успокаивалась. Ещё чувствуя свою вину, понимая, что наутро ещё наревётся вдоволь. Только это будет утром.
Потом.
Невпопад подумалось, что сейчас едва полдень. Ну и ничего, проспит и остаток дня. И ещё всю ночь. И, может быть, до следующего полудня. Горю не поможешь, да только чувствовала Бродская горячую благодарность к Милане, что просила прощения перед смертью, и к Втораку, что отложил горе до завтра, и, даже к Мечиславу, что нет его сейчас, не смотрит на всё это. Ещё неизвестно, как оно там повернётся. Да только как себя простить? Уйти, сбежать на время в дурман волхв помог. А простить — кто поможет?
Не простить, поняла Улада, проснувшись утром. Нельзя себя прощать. Не для прощения боги так поступают с людьми, для искупления.
Все давно поднялись, но княгиню не трогали, на поверхе тишина. Лишь кто-то оставил на сундуке у кровати краюху хлеба и кружку молока. Только есть не хотелось.
Приведя себя в порядок, босиком дошла до милановой комнаты, приоткрыла дверь, протиснулась.
Княгиня Кряжинская лежала, окуриваемая хинайскими благовониями, молодая, красивая, какой была при жизни. Ни морщинки — словно и не было, лишь волосы — седые, белее льна. И счастливая улыбка, какую Улада запомнила с вечера.
Бродская села на краешек кровати, погладила сложенные на груди руки Миланы, поцеловала в шолковый лоб.
— Не брошу Миродарчика, сестрица. Нипочём не брошу. И даже сама вскормлю. Видишь?
Указательный палец ткнулся в мокрый сосок, непривычно отяжелевшей от молока груди.
***