П. Нилин прорывался к своей молодости, преодолевая толщу лет и толщу собственных книг, где эта молодость уже однажды отлилась, приняв формы и очертания, вызывавшие теперь несогласие. Он хотел ее разглядеть, постичь, передать заново со зрелостью, дарованной новыми днями середины пятидесятых годов.
Теперь Нилин признает власть времени над людьми. Да, глухая провинция, ослабленные расстоянием раскаты столичных потрясений. Захолустье — вяжущее, сковывающее. Измеряя глубину провинциальности, писатель всякий раз удостоверяется: многое способствует очерствению сердца и разума, а когда волей обстоятельств приходится сталкиваться с самым отвратительным и неприглядным, до чего же легко ожесточиться, извериться в людях.
В угрозыске работают не ангелы. Подвизаются и сомнительные личности, готовые служить нашим и вашим, взяточники, а то и враги.
На протяжении повести Нилин не устает сравнивать двух стажеров — Егорова и Зайцева. Но избегает выводов.
«Конечно, Зайцев более шустрый. Шустрых все любят, — замечает он, чтобы тут же оговориться: — Однако пока еще ничего не известно».
«А какой паренек Егоров? — спрашивает он в другом месте и поспешно добавляет — Об этом еще ничего не известно».
Не авторское осторожничание, еще меньше — попытка заинтриговать читателя.
П. Нилин не намерен опережать, подхлестывать действие. Неторопливо ведется бесхитростное сравнение. Ему подвергается все, начиная от незавидной одежонки приятелей и кончая оттенками мысли, чувства. Выводы же пусть делает читатель.
По воле случая, по путевке губкома комсомола два рабочих парня стали стажерами угрозыска. Испытательный срок выявит данные Зайцева и Егорова.
«Обыкновенные» парни отъединяются от общего потока и, попав в замкнутую ситуацию, испытываются не совсем обыкновенными обстоятельствами. В том и состоит «Испытательный срок».
Человек, не проживший и двадцати лет, переносится в условия, где повседневная работа означает повседневный риск, выключается из общей размеренной жизни и подключается к жизни, полной опасностей и тайн. Получает оружие и право его применить. Вместе с оружием и таким правом приобретает невольное превосходство над людьми.
На протяжении повести ни Зайцев, ни Егоров не совершают ничего предосудительного; если и допускают мелкие оплошности, то не без того, — новички.
Оба приняты в угрозыск.
Почему же благополучный, оправданный всем ходом финал вместо того, чтобы вызывать удовлетворение (мы, по нашей естественной читательской слабости, всегда ждем «хорошего конца»), вызывает недобрые предчувствия?
«Еще ничего не известно», — настаивает автор. Зайцев не преступил закона, инструкции, и бог весть до чего додумается тяжелодум Егоров. Но читатель уже видит некоторую неприязнь Жура к Зайцеву и его дружески-снисходительное участие к Егорову.
Зайцев вызывает настороженность как раз потому, что естественнее, легче Егорова осваивает новое для себя дело, становится в угрозыске своим. «Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту свою восемнадцатилетнюю жизнь».
А Егоров не рвался, не испытывал ни малейшего энтузиазма. Нужна работа, нужен заработок. Если уж послали в угрозыск, будет бороться со спекулянтами, нэпманами, бандитами. Но испытывать» как Зайцев, сладострастный восторг, почувствовав в руке вороненую сталь револьвера, ему не дано. Да что там револьвер! Надо же Егорову дойти до такого позора — грохнуться в обморок при виде повесившегося аптекаря. А во время операции в притоне Егоров тоже учудил — надумал забрать домой болтавшегося под ногами си-роту, усыновил его. И уж вовсе идиотски выглядел Егоров, когда задержанному матерому ворюге предупредительно подал пальто — не приведи бог, простудится.
Зайцев так не обмишулится. Решительности, смелости, сообразительности ему не занимать. И слюнтяйничать не станет.
При виде преступника Зайцева захлестывает ненависть: «Я бы его сейчас прямо стукнул». Он жаждет немедленной расплаты — око за око: «Убийство за убийство. Я бы даже и разбираться не стал…»
Жур возражает: разбираться нелишне, и опущенный в благородной ярости кулак— не самый праведный из судей.
Но новичка Зайцева не переубедишь, не переспоришь. Он не верит, будто кого-то можно исправить, будто надо во что-то вникать, и неуступчиво стоит на своем.
«Когда я еще хотел поступить в уголовный розыск, у меня было такое представление, что здесь сразу кончают. Берут и сразу в случае чего… кончают…»
Зайцева влекла в угрозыск мальчишеская романтика, но романтизировал он не благородство, необходимое профессии; упивался ее неизбежной жестокостью, пьянящей возможностью порисоваться. Тщеславное желание показать себя он мог удовлетворить лишь крутой беспощадностью, не задумываясь, нужна она или нет. Это и почувствовал Жур: «Тогда ты ошибся, Зайцев… Тогда тебе всего лучше было пойти в палачи».