Я рассказывала ему истории: «Робин Гуд – принц воров», «Девочка со спичками». Наконец я готова была поджечь хижину от тоски. Генри упражнялся на скрипке и стучал ложками, сводя нас всех с ума. Мы не могли поехать в город на лыжах или пойти туда на снегоступах из-за риска лавин.
Мне не терпелось возобновить деятельность печатного дьявола, снова ночевать в кладовке «Рекорд».
– Я могла бы съехать вниз на лыжах и остаться у мисс…
– Молитва дает терпение, – все, что ответила на этот маман.
Я молча перебирала четки, с каждой бусиной загадывая нечестивые желания: письмо, работу, весточку, голубя с поцелуем в клювике. Но почты не было. Не было ни кофе, ни табака. Оставалось всего несколько литров лампового масла и чуть-чуть угля. В ежедневном меню значились только бобы, но мы с шутливым бельгийским акцентом говорили друг другу:
– Передай клубнику.
Мы не обсуждали друг с другом наши потрескавшиеся губы, лопнувшую до крови кожу пальцев, протекающие ботинки.
«Январь 10-е, 1908:
Джордж Лонаган не ответил на ноябрьское письмо отца.
– Возможно, Тарбуш выкрал его из мешка с почтой, – размышлял отец. – Или он охотится на более крупную рыбу и на нашу мелочевку ему плевать. Или Джордж сдался.
А может, сдался отец.
Но только не я. В мучительных приступах зимней депрессии я вспоминала о Джордже Лонагане.
Внутри горы костры изрыгали дым из пещеры, пепел из кузнечного горна сыпался на снег. Для машин угля было сколько угодно, а мы в хижинах должны были ограничивать себя небольшими порциями. Тарбуш не позволял прекратить работу. Полковник Боулз, не мерзнувший в городе в своей бобровой шубе, решительно стремился к тому, чтобы каменоломня производила мрамор круглый год, в любую погоду. В феврале с фабрики должны были отгрузить многотонные заказы. Температура в карьере упала до минус тридцати. Перерывы для обогрева удлинили до пятнадцати минут, но этого все равно не хватало, чтобы разогнать стывшую в венах кровь.
– Так холодно, что пламя спички к трубке примерзает, – повторял отец.
Люди работали, натянув брезент поверх шерстяной одежды, резину поверх кожи, шапки поверх других шапок. Остальные прятались в своих берлогах, укутавшись одеялами. Дорожки к туалетам были полны опасностей, кабинки внутри промерзли. Мы выливали горшок прямо за дверь, ночью дурно пахнущие помои замерзали, потом их покрывал сверху свежий слой снега.
Отец выходил на улицу под завывания ветра и шел в каменоломню, там он счищал снег с Улитки, проверял компрессор, заправлял машину углем, и станок медленно вгрызался в камень. Он наполнял карманы кусками антрацита, выпадавшими из тележки, и приносил их домой. Тарбуш как-то поймал его.
– Ты вор! – заявил он.
– А ты хорек, – ответил отец по-французски.
– Я оштрафую тебя, мерзкий лягушатник, за нарушение субординации и воровство.
– Нельзя оштрафовать того, кому не платят. Нам должны жалованье за девять недель.
Люди готовы были уволиться, говорил отец. Как только им заплатят, рабочие бросят эту чертову гору и уедут под теплое солнце Нью-Мексико или Аризоны. И никогда не вернутся назад. Мы жгли ворованный уголь.
– Это не преступление. У нас есть на то право, – повторял отец.
Его слова были для меня даром, который я сохранила на всю жизнь в оправдание и защиту своим действиям, и позже я не раз брала чужое. Больше чем пару кусков угля.
Все обитатели хижин воровали уголь из вагонеток, стоявших в сарае с припасами. И мечтали о жарком солнце пустыни. Мы никак не могли согреться. Спали в пальто все вместе, на одной постели. Снег валил без остановки. Мир походил на заснеженную тьму.
Я писала горькие послания в блокноте: Джейсу Паджетту, Инге, богам, сатане и Беатрисе Ферфакс, автору колонок с советами.
Все эти послания я потом вырывала и сжигала. Мольбы и жалобы исчезали в огне. Но одно письмо я не сожгла.