Забавно быть примитивнее своих возможностей, одновременно восхищаясь совершенством человеческого мозга, координацией движений, как это все возникло?! Израненные пальцы дарят изумление, раньше мне в голову не приходило такое осознание своих возможностей, а вместе с ним оттенков радости, которых раньше не было, их тончайшую связь с управляющей силой сознания, гармонией нервной системы.
Я с удивлением смотрю на брата, на Марухина, смотрю на две необъяснимых тайны, и тишина безлюдья обостряет изумление перед реальностью биологического чуда. Так и с ума сойдешь от новизны того, что было для тебя таким обычным.
*
Инспектор Тишин получил зарплату и пересчитывает новые бумажки негнущимися пальцами, стараясь расслоить купюру.
— Олег, они не слиплись?
— Нет, — говорит Олег, — не слиплись.
— А бывает, новые слипаются.
Олег сочувственно молчит.
Пересчитав зарплату, Тишин махнул рукой. Идет по деревянным тротуарам в магазин, и доски прогибаются.
— Тишин! Зачем они тебе? Эликсир бессмертия не продается.
Остановился. Возвращается.
— Бессмертие — абсурд! Ну сколько будет длиться детство человека? Тысячи лет? Это же дети — паразиты.
— Время растянут в сознании, минута превратится в год.
— Ну и сколько ты будешь пить чай?
— На конторке всю рыбу выловят, — сказал Марухин.
— Тогда вперед!
Мотор — 12 лошадиных сил, звенит и превращает небо в колокол.
Марухин принимает на себя потоки холода, а я сижу спиной к нему и вижу убегающее время…
Шумит порог. Вода переплетает звуки, похожие на плач и смех. Отголоски далекого хора витают над водоворотами и струями, над глыбами отполированных зеркальных валунов; причудливый мираж воздушных колебаний, висящих надо мной, напоминает мне, что есть другие гласные, неуловимые для слуха, незнакомые.
Замечу заодно, что эта книга — для прерывистого чтения.
Сегодня мне приснилось слово, которого нет в русском словаре. Красивое и легкое, как синьорина, как синьор. Я проснулся счастливый. Марухин и Олег заметили, что я все время улыбаюсь.
— Игорь что-то скрывает.
— Нашел струю! И где-то недалеко…
Я взял тетрадь и вышел на крыльцо, чтобы впервые написать приснившееся слово, и вдруг оно исчезло, растворилось.
Только что я держал его перед глазами, как же так? Я забыл его звучание и начертание.
В отчаянье я повторял все буквы алфавита с надеждой — зацепиться, вспомнить, увидеть между ними щель, в которую спрятались буквы.
Мычал — в забытых судорогах речи, среди холодных валунов и острой свежести воды, трясясь от перенапряжения, коверкая слова и составляя звуки, я был почти взаправду там, где не было ни итальянской, ни китайской речи, я говорил на всех возможных языках, не понимая смысла (как буквы ни сложи, получишь слово на каком-нибудь наречии — родном или чужом).
Забыл! Забыл! Забыл!
*
Бывает, прилетит с туманом что-то щемящее, невыразимое, только душа на вздохе всхлипывает, как расстегнувшийся баян, свисающий с плеча слепого баяниста. И ты не знаешь, что же это было, даже вернешься к месту, где возникло это состояние, но не вернешь…
*
Дрожа от свежести, я рыскал по росе в намокших башмаках, выдергивал крючок из серебристой челюсти чехони и что-то бормотал в языческом экстазе на языке исчезнувших племен, а солнце опускалось.
Четырнадцатилетний рыболов, я знал места, где у меня могли отнять моих чехоней, и обходил возможную засаду. Это был исторический опыт, запрятанный в потемках памяти.
Все человечество однажды разделилось на убегающих и настигающих, и я принадлежал к той половине, которая спасалась от погони. В своих фантазиях я часто прятался и что-то знаю… Убегать интереснее, чем настигать.
Взлетев по лестнице на городскую кручу, я замедлял шаги при свете фонарей. Страх исчезал и вместе с ним куда-то исчезали молекулы таинственных кислот, в которых закодированы все набеги и засады.
После Чернобыля мне снился сон… Оглядываясь, я и брат переплываем Сож на плоскодонке и уходим лугами, заросшими сорной травой.
Дозиметр я выбросил в кусты, лучше не слушать писк и не смотреть, как набегают цифры.
В пустой деревне далеко слышны удары падающих яблок, и мы идем туда…
Брат говорит:
— Теперь они нас не найдут!
*
Над Кандалакшей и над Умбой моросят дожди, все побережье затянуло. Читал «Словарь античности» и наслаждался прозябанием, как будто я сбежал в унылую Халкиду.
Мокрые куры во дворе, и Аристотель с чашкой сыродоя…
Он убежал! В Халкиде есть вино, есть козий сыр, они приятнее цикуты.
Его ученики, привыкшие к ходьбе перипатетики, с мешками книг и рукописей ночью шли на север. Светильники не погасили, пусть думают, что их учитель дома.
Шли в темноте, оглядываясь и прислушиваясь. Днем отсыпались в зарослях орешника. Не доверяли даже пастухам.
Сократ не убежал. Он не умел записывать и выпил яд. Все ненаписанное гениальнее, если не дали записать.
Но сыродой приятнее цикуты. По правде говоря, я не прочел трактаты Аристотеля (материя, эстетика), но я люблю его за то, что он бежал, не дался, не позволил им надавливать ногами на живот и прижигать железом, проверяя качество своей работы.
В темноте с рыбаком переплыли залив, отделяющий остров Эмбею от Греции.